— Как сумел?
— Духовная грамота — как тебе, княже, ведомо — давно мною написана, да только князь Иван печатью ее не скреплял и послухов не звал. Сердился Иван, когда о духовной с ним заговаривали. Говорил: жив еще я, рано отпевать собрались! Только в канун Иоанна Богослова, когда занедужил крепко, ноги отнялись и лик пухнуть стал, — велел Иван духовную грамоту печатью и приложением руки послухов скрепить. А наутро совсем худо стало Ивану, людей не узнавал. Мыслю, одноконечно преставится князь Иван…
— Ведома ли переяславцам последняя воля князя Ивана?
— Думным людям ту духовную грамоту читали…
Даниил Александрович подошел к оконцу.
Слюдяная оконница по теплому времени была сдвинута вбок, и весенний ветер свободно задувал в горницу, перебивая утренней свежестью пыльную духоту ковров и сладкий тлен воска.
Где-то далеко, за лесами, умирал племянник Иван — верный, но слабый друг…
В душе Даниила не было ни сожаления, ни печали. То, что происходило, — должно было произойти, и если бы вдруг случилось чудо, если бы князь Иван поднялся со смертного одра, — это было бы неожиданным препятствием на пути Даниила, а отнюдь не радостью…
Не сегодня он, князь Даниил Александрович Московский, перешагнул через естественную человеческую жалость к подобным себе. Гораздо раньше это случилось, — наверно, еще тогда, когда он впервые надел на себя золотую гривну московского князя. Все следующие годы были для Даниила непрерывной битвой с самим собой, с состраданием, бескорыстной добротой, участием — светлыми чувствами, необходимыми человеку, но неизменно оказывавшимися помехой в княжеских делах.
Он, князь Даниил Александрович Московский, выиграл эту незримую битву. Окружавшие люди казались теперь Даниилу лишенными права на собственную жизнь, на свое отдельное счастье, не подчиненное величественной цели — возвышению Московского княжества…
«Что напишут летописцы после смерти князя Ивана? — спокойно размышлял Даниил. — Что тихий был князь, и смирный, и любезный всем, и к божественным церквам прилежный зело, и призревал на своем дворе нищих и странников, и столь был добродетельным, что многие дивились на житие его? Все так, все верно, сущим праведником жил князь Иван! Но это же жизнь не князя, а чернеца, святого угодника! Каков оказался итог его жизни?
Было древнее и сильное Переяславское княжество — и не будет его. Исчезнет даже подобие мирного покоя, в котором жили переяславцы последние годы под незримой защитой Москвы. Земля их станет ратным полем, на котором скрестят мечи другие, сильные князья, не умильные праведники, но — воители и властелины!
А если дальше заглянуть?
Орда черной тучей нависла над Русью. Крестом от нее отгородишься, что ли? Удельные князья раздирают землю на кровоточащие куски. Молитвой их вместе соберешь?..
Так кто же будет правым в глазах потомков, безжалостный Даниил или живший лишь благостной жалостью Иван? Не оборачивается ли жалость Ивана на деле худшей безжалостностью? Ведь не в переяславские волости бегут люди, а в московские. Потому бегут, что надеются найти в Москве добро. И находят, защищенные сильным князем от чужих ратей!
Значит, безжалостность князя Даниила на пользу тем самым людям, которых он не жалеет?! Может, здесь и таится истина?»
—..и еще я советую, княже, торопиться… — глухо, будто издалека, донесся голос боярина Антония.
— А? Чего говоришь? — очнулся от своих дум князь Даниил.
— Говорю, поторопиться надо. У великого князя Андрея, да и у Михаила Тверского тоже, могут в Переяславле доброхоты найтись. Гонцов пошлют, упредят…
— Разумно советуешь. Наместников своих пошлю в Переяславль нынче же. Да что наместников! Сына старшего пошлю, Юрия! И сам, если надобно, следом пойду с полками! Москве без Переяславля не быть!
Даниил Александрович быстрыми шагами пересек горницу, толкнул дверь:
— Собирай думных людей, сотник! И княжича Юрия позови!
2
Сразу нарушилось в Москве будничное течение жизни.
Гулко простучав копытами под сводами Боровицких и Великих ворот, уносились гонцы в московские города и села — созывать земское ополчение.
Дружинники выводили из-под навесов коней, чистили оружие и доспехи, перегораживали сторожевыми заставами все дороги, уводившие из Москвы. Приезжим торговым людям было приказано до поры задержаться в городе.