В своих воспоминаниях, известных под названием «Былое и думы», А.И. Герцен писал:
«Вечером 26 июня мы услышали… правильные залпы с небольшими расстановками… Мы все взглянули друг на друга, у всех лица были зеленые… «Ведь это расстреливают», – сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десять лет, мстят всю жизнь. Горе тем, кто прощает такие минуты!
После бойни, продолжавшейся четверо суток, наступила тишина и мир осадного положения; улицы были еще оцеплены, редко, редко где-нибудь встречался экипаж; надменная Национальная гвардия, с свирепой и тупой злобой на лице, берегла свои лавки, грозя штыком и прикладом; ликующие толпы пьяной мобили ходили по бульварам, распевая «Mourir pour la patrie», мальчишки шестнадцати-семнадцати лет хвастали кровью своих братьев, запекшейся на их руках, в них бросали цветы мещанки, выбегавшие из-за прилавка, чтобы приветствовать победителей. Кавеньяк возил с собой в коляске какого-то изверга, убившего десятки французов. Буржуазия торжествовала. А домы предместья Святого Антония еще дымились, стены, разбитые ядрами, обваливались, раскрытая внутренность комнат представляла каменные раны, сломанная мебель тлела, куски разбитых зеркал мерцали… Париж этого не видал и в 1814 году.
Прошло еще несколько дней – и Париж стал принимать обычный вид, толпы праздношатающихся снова явились на бульварах, нарядные дамы ездили в колясках и кабриолетах смотреть развалины домов и следы отчаянного боя… одни частые патрули и партии арестантов напоминали страшные дни, тогда только стало уясняться прошедшее. У Байрона есть описание ночной битвы: кровавые подробности ее скрыты темнотою; при рассвете, когда битва давно кончена, видны ее остатки: клинок, окровавленная одежда. Вот этот-то рассвет наставал теперь в душе, он осветил страшное опустошение. Половина надежд, половина верований была убита, мысли отрицания, отчаяния бродили в голове, укоренялись. Предполагать нельзя было, чтоб в душе нашей, прошедшей через столько опытов, испытанной современным скептицизмом, оставалось так много истребляемого».
В июне 1849 года А.И. Герцен с чужим паспортом в кармане вынужден был бежать из Франции в Женеву. Заметим, что еще в Париже он окончательно решил для себя никогда больше не возвращаться в Россию. Как ни ужасно было все, пережитое им в Западной Европе, но он уже успел привыкнуть к таким условиям жизни, после которых возвращение на родину представлялось ему совершенно невозможным. К тому же он считал, что бороться с условиями русской жизни можно было, лишь оставаясь за границей.
Прибыв в Женеву, А.И. Герцен познакомился там со многими выходцами из разных стран и, между прочим, со знаменитым итальянским революционером Джузеппе Маццини, самую теплую симпатию к которому он сохранил на всю жизнь.
Там же он получил письмо от Пьера-Жозефа Прудона с просьбой помочь ему в издании газеты «Голос народа» и стать ближайшим ее сотрудником. Александр Иванович послал Прудону необходимые для внесения залога деньги и стал писать в его газете. Но это продолжалось недолго: на газету был наложен ряд штрафов, из залога ничего не осталось, и газета прекратила свое существование.
После этого А.И. Герцен окончательно натурализовался в Швейцарии, но жил он в основном в Ницце, которая не была еще тогда французской территорией.
Живя в Ницце, он напечатал целый ряд своих работ: то были появившиеся сначала на немецком языке «Письма из Франции и Италии», потом брошюра «О развитии революционных идей в России» и, наконец, брошюра «Русский народ и социализм», известная как «Письмо к Мишле». Обе эти брошюры были запрещены во Франции.
Живя в Ницце, А.И. Герцен почти не видел русских. Проживал там в это же время, тоже в качестве эмигранта, Владимир Головин, редактировавший там даже газету «Трезвон» (Le carillon); быть может, это название и натолкнуло Александра Ивановича на мысль дать впоследствии своему русскому печатному органу имя «Колокол». С Головиным у А.И. Герцена сколько-нибудь близких отношений не сложилось. В своей книге «Былое и думы» он писал о нем так: