Толстой смолчал на тот раз и на следующий, когда Теофил Феликсович стал извиняться за свою бестактность и умудрился объяснить, что книг уважаемого хозяина он не читал и читать не собирается, но раз Уж попы его отлучили, значит, граф — человек хороший. Ему бы еще привести в порядок растительность на голове, переодеться во что-нибудь приличное, и его вполне могут принять практически в любом порядочном доме. Во всяком случае, сам Сканаев-Побичевский пригласил бы обязательно, да еще руку бы пожал прилюдно, так как не любит священников.
Сейчас Толстой не выдержал, отобрал нагло, крест-накрест разорванный конверт, достал из него захватанный жирными пальцами лист бумаги и углубился в чтение.
— Вот сами убедитесь, — посоветовал доброжелательным тоном Сканаев. — Извольте — прямо не угрожает, но так и подводит, намекает, я бы сказал. Вот ведь подлость человеческая, нет, чтобы прямо заявить: так, мол, и так, приеду, убью. Застрелю или зарежу. Или даже бомбой взорву. А что? Сейчас бомбу достать — плевое дело. Знаете, сколько с девятьсот пятого осталось тайников? Не знаете? Куча. Сотни и тысячи бомб или револьверов. И окажись эта самая Анна Каренина анархисткой — точно бомбой бы ударила. Хотя я, пожалуй, стрелял бы из револьвера. «Смит-и-Вессон», знаете ли, очень убедительная штуковина. Мне приятель показывал. Да…
Толстой поднял на Сканаева непонимающий взгляд, пожал плечами и снова попытался углубиться в чтение.
— Мне один знакомый фельдшер рассказывал, — не унимался между тем Побичевский, — что научился события в пьесках предугадывать прямо в первом же акте. Если, говорит, висит на стене ружье — точно, обязательно пальнут из него в конце. Или, если кто с мечом придет, от меча, знаете ли… или мечом. Вон, в «Гамлете», в начале принц этот — имя запамятовал — с кинжалом выходит? В конце и сам убивает, и самого пырнули. В «Отелло», опять же в первой сцене у мавра — руки. Черные. И сам черный. Я чуть было с фельдшером не заспорил на спектакле. Говорю, может, все так и закончится хорошо. Детей нарожает, врага победит. Не поверите — рубль поставил и проиграл.
Толстой помотал головой, пытаясь отогнать то ощущение безумия, которое распространял вокруг себя Теофил Феликсович. Строчки письма расплывались перед глазами, двоились и теряли смысл, превращаясь в пустой орнамент, вроде вышивки крестом.
— Да замолчите же вы, в конце концов! — не выдержал Дев Николаевич. — Дайте же мне спокойно прочитать…
— Спокойно? — удивился Сканаев. — Вы можете это читать спокойно? Уважаю. Такая сила воли, такая… такая…
Сканаев, подбирая нужные слова, взмахнул рукой и разорвал письмо, которое граф держал в руках.
— Прошу пардон! — запричитал Сканаев. — Не хотел. Видит бог — не хотел. Хотя для вас, конечно, бог не авторитет, я понимаю…
Толстой задышал часто, с хрипом, приложил рваные края половинок друг к другу и снова попытался читать.
— И снова уважаю, — с неподдельным восхищением произнес Сканаев, снял свое пенсне с треснувшим стеклом, протер и водрузил обратно на нос. — Вот любой другой на вашем месте уже давно бы бушевал, шумел, имея, между прочим, полное римское право. Но вы, вы совсем другое дело, граф! Я как вас увидел, так сразу и подумал — святой! Ну, почти святой, что бы там ни говорили священники. Даже соблазн возник, признаюсь, проверить, как вы насчет левой щеки поступите, если по правой врезать. Еле-еле совладал с собой, честное благородное слово! В жизни только одно-то такого, как вы, видел. В гимназии еще. Мальчик из крестьян к нам в класс каким-то чудом попал… Вот ведь настрадался, бедняга! И тычков ему, и варенья, извините, в ботинок, и мякиш в волосы… Чего только с ним не вытворяли мои однокашники… да и я, если честно. А Платоша Каратаев все молчал, не возражал, к учителям да инспектору не ходил, все, наверное, надеялся, что притерпится, что мы поймем да прекратим… Мы бы и поняли, да поздно. Почки ему отбили или еще что в седьмом классе. Не поверите, на похоронах вся гимназия плакала. Даже я прослезился, хотя в тот вечер его не бил — простудился и не мог принять участия.