Зиму и весну печенежские становища проводили в условиях, прямо скажем, более, чем стесненных. Был у них, конечно, скот, и зверя в степи водилось достаточно — охоться не хочу, но занятия эти требовали все-таки какого-то радения, чего в бесшабашном характере степняка водилось не много. Зато летом, когда открывалась голубая дорога соседнего им Днепра, по которой, как известно, стремили свой путь не одни только насады[46] да бранные ладьи, но и богатые корабли гречников[47], - вот тут-то и открывалось для этих подрастерявших за зиму перышки вольных птиц счастливая пора. Не желая иметь возможных осложнений на тех участках пути, где кровожадные пороги вынуждали причаливать к берегу и волоком перетаскивать суда по суше, не только ловкие, уклончивые торговцы, но и отважные предводители русских дружин предпочитали деньгами и подарками покупать дружелюбие, может быть, в чем-то и малосильных, но весьма коварных и настойчивых степняков.
Однако сейчас, напрасно всматриваясь в однообразие береговых видов, Игорь ожидал — не мог дождаться появления первых печенежских дозоров, терзаясь душой. Он и теперь будто с прежней свежей болью вспоминал ту чудовищную неудачу, что постигла русь[48] три года назад.
Тлетворный дух пошлых идей греческого практицизма, каким его воспринимал нравственный закон Дажьбожьей Руси, все настырнее, все охальнее посягал на духовный талант северного народа. Все с более откровенным вожделением обнажала срам перед всем миром развратная Византия, надеясь тем самым завлекать в свою канаву все новых простодушных предателей собственного естества. Впрочем, какие там греки! Лишь по инерции имя этого народа оставалось за господствующим кланом огромной рыхлой державы. Во всяком случае, со времен Льва Хазарина в державе ромеев трона добивались как правило люди, чье греческое происхождение большей частью было сомнительно. Так нынешний автократор[49] Византии — Роман Лакапин, на которого вел свою дружину вместе с дружинами данников и единомышленников Игорь, называл себя армянином; на самом же деле в мутном смешении кровей, породивших очередного императора, вряд ли именно армянская кровь являлась основной. И не было бы на Руси никому никакого дела до той Византии, если бы все приумножавшаяся похоть ее не достигла наконец самых сокровенных поприщ. «Греческий» дух носился всюду. От него уже нельзя было укрыться и в собственном дому.
Сейчас, разгоревшись душой в приближении ответственной минуты, Игорь, в который раз осмысливая прошлое и пытаясь проникнуть в секреты будущности, впервые за все время пути от крепости Витичева отчетливо припомнил свой дом: хитрую рыжую Ольгу, их двухлетнего бутуза сына, умевшего так потешно совсем по-взрослому сурово сводить бровки, и другую жену — Лебедь, и не столько саму Лебедь, сколько ее действительно белоснежную, как лебедь, широкую ласковую грудь, и квадратный двор перед хоромами, и ближний ловиш[50], в котором так нечасто доводилось распотешиться, и новую жену — Добраву, нынче, верно, осваивавшую незнаемую для нее жизнь… И вот все эти драгоценные камушки, складывавшиеся в стройную мозаику его мира, теперь расшатывали жадные щупальца чуждой существенности. Конечно, главной в дому во время его бесконечных отлучек оставалась Ольга, даже не Асмуд — дядька долгожданного сына Святослава, законом одаренного всей полнотой наследственного права. Сугубым положением в русском мире наделяло Ольгу то обстоятельство, что была она дочерью могучего и до сих пор, по смерти уже, чтимого повсеместно русского князя из того рода, что в незапамятные времена освоил берега Северного моря, а теперь уж и язык имел свой, особливый, а прозывался — варяжским. И хотя последнее слово в решении тех или иных вопросов оставалось, конечно, за Игорем, Ольга неустанно искала приложения отпущенному ей с рождения исключительному праву. О, это, пожалуй, составляло в ее глазах вышнее удовольствие жизни! В последнее время она сделалась яростной поборницей, как она сама то называла, «греческой идеи». «Идея» была несложна и заключалась в основном в том, что насмотревшись на лоск и вольности византийских послов, наслушавшись от них невесть каких россказней, она теперь все силы употребляла на то, чтобы (как ей мечталось) Киев стал похожим на Царьград, а русская жизнь — на греческую. Все вокруг пропиталось шушуканьем о «лучшей жизни», о «справедливых порядках», о новомодных нарядах наконец. Ромейские василики