Русь уходящая. Рассказы митрополита Питирима - страница 11
Помню, как я в первый раз получил тройку по истории. Мне тогда казалось, что жизнь кончилась и дальше уже ничего не будет. Были у меня, конечно, нелюбимые предметы, но история и литература всегда меня интересовали. И вдруг — тройка. А потом всякое бывало. Получал и двойки, — и ничего, — привык. Наш учитель истории, Вячеслав Михайлович Шарманкевич, был человек старой закалки, учился еще в дореволюционных университетах. Он очень тонко чувствовал и, ведя урок, сам увлекался рассказом до самозабвения. Рассказывает, бывало, сядет на парту, обопрется на указку. А потом — «Так что же сделал Иван IV, ответьте вы, прелестная Смолькова,» — обращается он к девчонке на последней парте. А та только невнятно мычит в ответ, ничего толком сказать не может. Он машет рукой и говорит с нескрываемой досадой: «Эх, пропал заряд даром!» Потом он умер и его хоронили. От учащихся речь поручили говорить, кажется, той же Смольковой. Она затараторила: «Умер Вячеслав Михайлович Мо… Шарманкевич…» Имя Молотова у всех было на слуху.
Напротив нашей школы находилась синагога. Как–то из любопытства мы решили зайти в нее. При входе я, как православный мальчик, снял шапку: все–таки храм, — и меня не пустили. А приятели мои таких тонкостей не знали — и прошли.
Вспоминаю нашего военрука. Он был воспитанник старой дореволюционной военной школы и говорил, что русская армия была сильна в штыковом бою, потому что он сродни привычному умению орудовать вилами и прочими орудиями. Он терпеть не мог автоматического оружия и считал, что нет ничего лучше трехлинейной винтовки Мосина. [7]
<29> Время, конечно, было непростое. Имя Достоевского в школе вообще не упоминалось. За переписанные в тетрадку стихи Есенина девочек, моих подруг, вызывали к директору, потому что Есенин был «певец кулачества». До 1935 г. и елку под Рождество нельзя было в дом внести — старшие братья под пальто приносили мне, маленькому мальчику, еловую веточку. Тем не менее мое поколение пережило очень интересные метаморфозы. В 1937 г. вдруг решили праздновать юбилей Пушкина, и это было для всех сенсацией: то считали, что он дворянский прихвостень, певец отжившего класса и вообще нехороший человек, а тут вдруг даже школьные тетрадки выпустили с иллюстрацией к «Песни о вещем Олеге» на лицевой стороне обложки.
В школе ко мне относились хорошо. Что я верующий — понимали, но делали вид, что не знают. Вообще эта тема публично не обсуждалась. Дети из верующих семей догадывались друг о друге, но никогда об этом не говорили. Ни в пионеры, ни в комсомол я не вступал. Насчет пионеров пробовали уговорить, стали допытываться, почему не вступаю. А я ответил: «Что пристали? Не хочу — и все. Понимаете: не хо–чу!» Больше не приставали. [8] Однако в стороне от классных дел я не оставался, редактировал школьную газету. Газета наша <30> называлась «Комар» и была довольно острой. В седьмом классе я выпустил свою собственную стенгазету — и какой же был скандал! К счастью, Афанасий Трофимович, как умный человек, не дал хода этому делу. Всегда его поминаю.
Вообще советская действительность была во многих отношениях парадоксальна. Во–первых, многое из того, что явно запрещалось, на самом деле делать было можно. При этом, несмотря на все тяжкие испытания, которые несло в себе то время, сохранялись и даже культивировались какие–то глубинные основы нашего национального духа: общинность, отзывчивость, бескорыстие. В последнее время удару подверглись именно эти стороны и стали насаждаться противоположные качества: индивидуализм, эгоизм, расчетливость…
Доучиться вместе нашему классу не пришлось. Война повела нас разными путями, но мы, «мостовики», и до сих пор встречаемся каждый год в первую субботу февраля. Пока Афанасий Трофимович был жив, собирались у него в 330–й школе, а теперь нас все меньше и меньше, и мы встречаемся обычно у кого–нибудь дома.
Перед войной у нас появилось тимуровское движение — оно не было пионерским, хотя строилось на базе пионерской организации. В Абрамцеве, где мы снимали дачу, был колодец глубиной метров сорок — мы, мальчишки, таскали оттуда воду для старушек. Защищали девчонок, если кто–то их обижал. Самое страшное наказание называлось «сухарики». Провинившегося мальчишку приглашали на расследование — куда–нибудь в кусты на окраине деревни. Выносили ему приговор, а потом снимали с него штаны, мочили в воде и завязывали их узлом у него на шее — и он вынужден был сидеть в кустах до вечера, потому что не мог ни выйти, ни развязать узел, пока не высохнет. Такова была наша рыцарская, благородная деятельность.