Нашелся и третий голос:
– В тебе говорит слабость, добрый Манассиос. К чему нам, уже неживым, топтаться на камне, отшлифованном самоутешающимися слепцами? Прошла тысяча лет с тех пор, как Аристофан вложил своему Сократу умные слова: если Зевс действительно поражает клятвопреступников, почему его молнии не попали в Симона, Клеонима, Феора? Вместо негодяев Зевс бьет высокие деревья и собственные храмы. Чем они ему повредили?
– Ах, Ориген, Ориген, – простонал Манассиос.
– Прости, – с неожиданной нежностью сказал Ориген. – Не тебя я хотел обидеть. Верь, если тебе так легче. Я не хочу оскорбить ни тебя, ни Христа. Клянусь, Христос был лучшим из людей.
– Увы, ты остался язычником, – мягко упрекнул Манассиос.
– Нет, Ориген не язычник, – вмешался Тацит, – просто он умеет думать.
Воцарилось молчанье. В тишине слышно было падение капель воды, шелест дыхания. В тесном нумере изломанные пытками Ориген, Тацит и Манассиос почти касались друг друга. В соседнем нумере кто-то застонал.
– Моя жизнь была ошибкой, – снова сказал Тацит. – Я думал, что в империи можно сохранить честность, непоколебимость убеждений. Я не заметил, как сделался робким. Я жил трусом. Вместе с другими ничтожествами я был крупицей безответного демоса. Я спокойно наслаждался нравственной жизнью. Никто в империи, проклятой бесчестием и угнетением, не может не изувечиться, не задохнуться. Я не жалею о своей гибели.
– Время течет, – пожаловался Манассиос, – и нет чуда искупления. Пророчества и видения ныне прекратились. Воля божья невидима. И нет более пророков.
– Брат в смерти, – твердо возразил Ориген, – а разве те, кто умер на ипподроме, не пророки?
Снова молчание и темнота, настоящая темнота пещер или подземелий.
– Тацит! – позвал Манассиос. – Ты жестоко осудил себя. Однако ты ведь жил чем-то?
– Я пытался подражать предку. Я обсуждал наедине с папирусом. Я пережил республику и отверг ее.
– Почему? – спросил Ориген.
– В то ложно прославленное время римляне умели грабить все, что другие наживали веками. Я ужаснулся, считая, сколько они отняли в самой Италии, у Карфагена, в Африке, в Сицилии и Тиранте, в Эпире, Македонии, Элладе, Испании, Азии. Чудовищно много они захватили у фараонов, в Пергаме, Сирии, на Кипре, в Иудее. Начальствующие даже в дни мира умели извлечь все золото и серебро провинций. Истощенные народы вымирали. Республика кормила сотни тысяч граждан, ею же приученных к тунеядству, и каждый римлянин был соучастником грабежа. Из-за этого и погибло многоголовое чудовище волчьего племени – римская республика. Она изжила себя. Остатки награбленного исчезли в гражданских войнах, которые предшествовали империи. И в начале империи…
– Мне нравится жестокость твоей правды, но, прошу тебя, подожди, – прервал Ориген.
Тацит слышал тяжелое дыхание сенатора, Ориген делал какие-то усилия, вот он затаил дыханье. Звучно капала вода. Еще мгновение, и Ориген прошептал:
– Свершилось. Сердце Манассиоса больше не бьется…
– Да будет ему легкой земля, – сказал Тацит.
Прошли века или минуты – в нумерах нет времени. Ориген напомнил Тациту:
– Ты говорил об империи…
– Да, – и, стараясь победить страдания тела, Тацит продолжал: – Уделяя много внимания войнам и императорам, историки не заметили главнейшего – нарастания налогов. Первый каталогос людей был составлен при Октавии Августе. Я описал, как все время увеличивалась подать с земли, скота, торговли и с людской головы. Что сказать об империи… Не видя разницы между Диоклетианом и Юстинианом, я уважаю Христа-моралиста и презираю его последователей. Гонимые ныне монофизиты, манихеи, несториане, ариане возбуждают мое сочувствие своими страданиями… Но каковы они станут, овладев властью? Такими же гонителями.
Тацит застонал, но победил боль:
– Я пускаюсь в предсказания, зная несовершенство человеческого предвиденья. Базилевс умело и ловко пользуется христианством. Церковь его опора во всем худшем. Мне казалось прекрасным зерно христианства. Нежный росток дал ядовитые всходы. В одном из списков Историй Геродота я нашел рассказ о деревьях смерти, близости которых не выдерживает ни одно растение, не говоря о живых существах…