— Но Юлий! Ах, Юлий, Юлька! — воскликнула Золотинка с болью. Даже слез не было, не способна она была плакать, брошенная так стремительно от робости к самонадеянности, к ликованию и сразу — в беспредельную пропасть поражения.
Лицо ее горело, и губы были сухи.
Юлий отвернулся, кинув отчаянный взгляд, словно боялся он выдать девушку, верного товарища по помойным тайнам. Словно боялся проговориться.
Золотинку увели и заперли в темном кухонном чулане.
Никто Золотинку не охранял. Вечером ее навестил подьячий. Он и принес весть, что наблюдатели учинили незадачливой лекарке наказание — позорный столб. Умудренный жизнью подьячий и самый столб этот, и соединенный с ним позор ставил ни во что. И отечески разъяснил девушке, что главным неудобством для нее будут естественные человеческие надобности — утробные потребы. Хорошо бы не есть, да и не пить тоже, потому что стоять придется от зари до зари весь долгий день без всякого послабления. Стоять или висеть на цепях, когда дурно станет, — это уж как придется.
Больше подьячему нечем было Золотинку утешить, и он ушел, вздохнув на прощание.
Щадящий довольно-таки приговор после всего, что Золотинка там учудила, наводил на мысль о дружеской руке, которая отвела от несчастной лекарки жестокость телесных наказаний. Может статься, Юлий притворно уступил сейчас Рукосилу?.. Нужно же и боярину дать удовлетворение после тех поносных речей, которыми разразилась ни с того ни с сего Золотинка. «Нужно иной раз и уступить», — думала она мудро.
Не без смущения возвращалась она однако к своему пламенному пророчеству, опять подпадая под обаяние прежней страсти. Но откуда же эта страсть взялась? Этого Золотинка не знала.
Она вставала и принималась ходить между полками с посудой и утварью, натыкаясь в полумраке на углы… А то разгоняла скребущихся в подполье крыс: свирепый окрик без единого звука — и хвостатые твари кидались в рассыпную по норам и перелазам.
На рассвете утомленную — она не ела уж почти сутки, — едва лишь сомкнувшую глаза Золотинку отвели на площадь. Возле колодца перед торговыми рядами высились недавно врытые столбы, они заменили бывшие тут прежде при господстве курников виселицы. Дерзкой рукою палач разрезал подол праздничного Золотинкиного платья, чтобы пропустить между ног цепи, обмотал ее холодным, влажным от росы железом и, прислонив к столбу, замкнул замок где-то над головой. Наконец, повесил он ей на грудь дощечку с надписью «самозванка» и этим удовлетворился.
Первые зрители Золотинки были крючники, весь тот оборванный люд, что поднимается до зари. Они зевали и ежились от утреннего холода. Кто-то спросил миролюбиво, что это значит, что написано на доске?
Четверть часа спустя толстый подьячий и стражники привели еще одного осужденного. Это был чернобородый носатый чужеземец: тот самый, с кораблем на голове, что попался однажды Золотинке на глаза в земстве. Тонкий большой рот осужденного надменно кривился, когда, расправив плечи, он стал к столбу, позволив палачу опутывать себя цепью. Не миновала его все та же дощечка с надписью «самозванец» — судьи-наблюдатели выражений не разнообразили.
Появление второго самозванца вызвало в порядочной уже толпе оживление. Кудрявый чужак — борода и бьющие из-под шапки волосы его вились мелкими жесткими колечками — не вызывал того похожего на жалость смущения, какое пробуждала в сердцах застывшая у столба девушка. Записные остряки мало-помалу начинали прощупывать осужденного двусмысленными и совсем уж не двусмысленными шуточками. Нижняя губа его выпятилась, он смотрел куда-то далеко-далеко, за пределы сущего… и повернулся к соседке.
— Будет жарко, — сказал он вдруг.
— Лучше бы дождь, — вынуждена была поддержать разговор Золотинка.
— Хорошо, когда дождь, а потом солнце, — доброжелательно заметил иностранец. Он приметно коверкал речь.
Заполнялись торговые ряды, слышались выкрики лавочников, мычание быков, блеяние, ржание. Не становилось тише и здесь, возле позорных столбов у колодца. Взошедшее за левым плечом солнце скользнуло по морю — сразу, от края до края. В развале крыш обнажился чистый голубой окоем, разомкнутый там и здесь шпилями и башнями.