В такие минуты Кузьмич предавался философским рассуждениям о времени. Что же это — время, как его пощупать? Нет, это не подрагивающий бег часовой стрелки — хитрую игрушку человек придумал для собственного обмана. Часы — они и есть часы: износились или стукнул ты их — глядь, и перестали тикать. А времени что до этого? Время дальше идет. Да и что значит идет? Оно живет. Живет вот в тополе, который, кажется, еще вчера был хилым в одну ветку подростком, а сейчас вымахал чуть ли не до третьего этажа. Живет в самом человеке, иначе почему бы ему помнить то, что давным-давно прошло. Нет, стрелка на циферблате — как белка в колесе. А время, истинное время показывает жизнь — в росте ли дерева, в судьбе ли человека. Жизнь — вот что такое время. И если жизнь — пустота, значит, никакого в тебе времени, даже если выпало тебе увидеть на веку сто зим и сто весен…
В это утро первым делом Кузьмич отправлялся на рынок. Он неторопливо проходил между прилавками, приценивался, хотя знал, что ничего не купит. Просто любопытно было, что почем. И опять удивлялся ощущению, что видел все это будто вчера: и зеленые вороха ранней петрушки, и пыльные увесистые клубни картофеля, и надтреснутые гранаты с ядреными, как шарикоподшипники, зернами, и пряно-ароматные желтые пирамиды нездешних груш и яблок. С грустью ощупывая в кармане свой старый очечник с «бюджетом», Кузьмич круто сворачивал в сторону, к тому, за чем пришел.
Весь этот угол рынка благоухал, как сад. Соперничая в красоте, здесь отовсюду глядели цветы. Они тянулись изо всех сил, стараясь броситься в глаза, — пионы, тюльпаны, гвоздики и еще какие-то причудливые, в завитушках, названия которых Кузьмич не знал.
Кузьмич досадливо пощупывал очечник и все ходил по рядам, искал свои любимые подснежники.
В прошлый раз нежные-нежные и хрупкие, вот-вот растают, букетики он увидел в самом конце прилавка и встал за высоким парнем.
Очередь подвигалась быстро, но так же быстро исчезали из корзины голубые букетики. Кузьмич с тревогой прикинул, что ему уже не достанется.
— Я забираю остальное! — пробасил парень и сгреб оставшиеся подснежники в портфель.
— Послушай, сынок, — заискивающе попросил Кузьмич, протягивая зажатую в кулаке мелочь. — Уступи букетик…
Парень обернулся, с усмешкой глянул сверху вниз:
— А тебе-то зачем цветы? Глянь на себя, ты же сам как одуванчик!
И, хлопнув Кузьмича по плечу, расхохотался.
Кузьмич еще с полчаса побродил по рынку — подснежников больше нигде не было — и вернулся к тюльпанам, хотя бюджет не позволял такую роскошь — до очередной пенсии ждать еще было долго. Но и явиться туда без цветов он не мог.
Держа цветы в вытянутой руке, как свечи, словно прикрывая их от ветра, Кузьмич торопился к выходу.
…До Александровского сада можно было ехать двумя путями. Но он привык к троллейбусу, который довозил до Большого театра. Даже в ранний час здесь всегда было многолюдно, и больше всего народу толпилось в скверике, буйно поросшем сиренью. Кузьмич останавливался в сторонке, доставал сигарету — здесь особенно остро чувствовалось повторение прошлогоднего утра.
«Ишь ты, где война назначила свидания!» — всякий раз не переставал удивляться Кузьмич.
Постояв на «своей остановке», покурив, как бы приготовившись к главному, Кузьмич сворачивал на проспект Маркса.
За узорной решеткой чугунной ограды, словно составленной из древних копий, зеленел, распускался цветами Александровский сад. Но с некоторых пор ничто его так не оживляло как сияющий и днем и ночью над мраморным уступом огонек. Это зыбкое, дрожащее даже в безветрие пламя Кузьмич замечал, выхватывая взглядом, еще шагов за сто и шел на него, ничего уже не видя вокруг, как загипнотизированный. Он шел на огонь, который его притягивал, радужно мельтешил в глазах, озаряя самые дальние закоулки памяти.
Снова ладонь Кузьмича теплела от маленькой ручонки, как будто он держал в ладони копошащегося острыми коготками птенчика. Да, он вновь шел со своим маленьким семилетним Колькой. Куда, зачем? Кажется, на демонстрацию.
Почему чаще всего он вспоминает сына именно маленьким — в матроске и бескозырке с лентой «Герой»? Почему Колька является Кузьмичу ощущением теплой ладошки, зажатой в руке, словно птенчик?