Нам зарево Москвы осветит путь к Парижу.
"Таким образом", иронически замечал позднее Вяземский, "в нашем вологодском захолустье выведен был ясно и непогрешительно вопрос, который в то время мог казаться еще сомнительным и в глазах отважнейших полководцев, и в глазах дальновидных политиков. Недаром говорят, что поэт есть вещий. Мог ли Наполеон вообразить, что он имел в Остолопове своего злого вещего и что отречение, подписанное им в Фонтенебло в 1814 году, было еще в 1812 году дело уже порешенное губернским прокурором в Вологде?".
4
Изгнание Наполеона за пределы России, столь же стремительное и феерическое, как и его недавнее наступление, снова перевернуло отношение русских к Западу. Теперь он стал отделяться в их сознании от Наполеона, представшего уже не столько символом и воплощением Запада, сколько тираном и узурпатором, дерзко навязавшим свою роковую волю мирным и просвещенным народам.
Когда надеждой озаренный
От рабства пробудился мир,
И галл десницей разъяренной
Низвергнул ветхий свой кумир;
Когда на площади мятежной
Во прахе царский труп лежал,
И день великий, неизбежный,
Свободы яркий день вставал,
Тогда в волненье бурь народных
Предвидя чудный свой удел,
В его надеждах благородных
Ты человечество презрел.
В свое погибельное счастье
Ты дерзкой веровал душой,
Тебя пленяло самовластье
Разочарованной красой,
писал Пушкин, обращаясь к Наполеону. Теперь все представало в совершенно ином свете. Россия получала для себя новую, и необыкновенно привлекательную роль: ее миссия - избавление Европы от тирана, заковавшего ее в цепи рабства. Европа в данном случае была солидарна с этим мнением; даже в Париже во время вступления русских войск местные жители кричали с ликованием "Vive Alexandre, a bas le tyran!" ("Да здравствует Александр, долой тирана"). С таким же "неистовым восторгом" русских встречали и в Польше, Германии. Россия тогда впервые ощутила себя двигателем мировых событий, и действия ее были благотворными для освобождавшейся от наполеоновского ига Европы. Во Франкфурте-на-Майне осенью 1813 года Александр был уже "царь царей", говорит Ключевский, "в его приемной толпились короли и принцы". "Это было новое солнце Европы, надвигавшееся с Востока на место закатывавшегося на Западе прежнего". В 1814 году "он один двигал коалицию все вперед и вперед, настаивал на движении прямо к Парижу, несмотря на успехи и опасные стратегические скачки и извороты Наполеона, хотел во что бы то ни стало довести борьбу до конца, до низложения своего врага". "Наконец, 19 марта он - великодушный победитель и вслед за тем идол Парижа. После боя, в котором из 8,5 тыс. павших со стороны союзников 6 тыс. было русских, он вступал в мировую столицу со свитой из тысячи разноплеменных генералов и офицеров среди покрывавшей улицы, балконы и крыши толпы, восторженно его приветствовавшей".
В одиночестве чувствовала себя Россия во время наступления французов, оставаясь последней не подчинившейся Наполеону державой на континенте. Теперь, после взятия Парижа, ей уже стало казаться, что она одна определяет судьбы Европы и всего мира. "Для поколения декабристов, Грибоедова и Пушкина с 1812 года начиналось вступление России в мировую историю", писал Лотман. Впечатление, оказанное этой волшебной переменой на русских, было настолько сильным, что оно не изгладилось у них и много десятилетий спустя. В 1832 году М. В. Погодин начал свой курс лекций в Московском университете со слов: "Отразив победоносно такое нападение, освободив Европу от такого врага, низложив его с такой высоты, обладая такими средствами, не нуждаясь ни в ком и нужная всем, может ли чего-нибудь опасаться Россия? Кто осмелится оспаривать ее первенство, кто помешает ей решать судьбу Европы и судьбу всего человечества?". Уже для современников этих событий было очевидно, что в 1812-1814 годах завершилась одна и началась совершенно другая эпоха в отношениях России с Западом. Теперь они утрачивают свой прежний характер смирения и национального самоуничижения. Россия больше не чувствует себя на ученическом положении, она считает себя равной Европе и в чем-то даже превосходящей ее: своими внутренними силами, своим единством, истинностью своей религиозности, исторической юностью. Переоцениваются теперь и петровские реформы. Они начинают восприниматься так, как и были задуманы изначально - как попытка, не изменяя Россию внутренне, сделать ее с помощью европейской образованности более могущественной и "двинуть ее во всемирную историю", по выражению Герцена. Но если тогда, в петровские времена, это было одно только устремление, то современникам Отечественной войны и заграничного похода русской армии это казалось уже свершившимся фактом.