Еще мы с Сашей рисовали комиксы: приносили в подвал фонарик, расставляли ящики, на них водружали пачку бумаги и коробку фломастеров. Я не умел рисовать и особо не старался. Людей я изображал в виде комбинаций прямоугольников различной длины и ширины, увенчанной сверху овалом с рожицей – головой. Люди различались у меня главным образом цветом одежды и ростом, у женщин были длинные волосы. Зато на один лист примерно с восемью картинками я тратил не больше минуты, так что на создание целого криминального сюжета с погонями, выстрелами, драками и даже небольшими лирическими отступлениями у меня уходило полчаса. Мы с Сашей вместе рассматривали мои творения, смеялись, обсуждали моих героев, потом Саша брал стопку бумаги, фломастеры и начинал основательно, склонив набок голову и накладывая штрихи как художник, которого мы видели в одной детской передаче про живопись, копировать мой сюжет. Он допускал вариации, придумывал своих героев, наделял их разными лицами, плоским картинкам погонь придавал перспективу, в перестрелках тщательно прорисовывал детали пистолетов, изображал отлетающие гильзы, искры, выбиваемые пулей, попавшей в стену; в моих комиксах не было крови, и Саша сохранял со мной в этом вопросе солидарность. Закончив рисовать, мы тщательно укладывали фломастеры в коробку и устраивали перекур. Я доставал старую пепельницу, когда-то кем-то забытую, Саша снова вытаскивал из коробки два фломастера, стараясь придать своим действиям максимальную правдоподобность – минуту назад это была упаковка фломастеров, а пачки сигарет здесь не было. Теперь фломастеры исчезали, а появлялись сигареты. Саша подавал мне фломастер, зажимал в зубах другой, а я, обращаясь к нему и воображаемым друзьям, сидящим здесь же, говорил: «Закурим, ребята!» – и подносил воображаемую зажигалку сначала к сашиному фломастеру, потом, по кругу, к сигаретам «ребят», а потом – к своей.
Воображаемый сигаретный дым летал под потолком, клубился в свете, льющемся через маленькое окошко, желтом мерцании фонарика, и, должно быть, его запах был приятен – запах взрослой жизни, отцовских костюмов, «я приду с работы поздно», «еще надо обсудить кое-что насчет декабрьских поставок», запах дерева больших круглых столов или высоких столиков, за которыми взрослые стоят в кондитерской и просто курят и смотрят в окно на улицу. Наши сигареты пахли совсем не так, как потом воняли десятки узких трубочек с маленьким горячим огоньком на конце, пробивавших прелое марево берлинских кафе, и заставлявших меня снова и снова вспоминать детство. Саша, закончив инженерный факультет, сидел без работы, пил в одиночестве водку и болел раком легких, мучился, кривился, каждый вечер заходился над своим стаканом мучительным кашлем. В нашу последнюю встречу мама рассказывала мне, что видела его и жить ему осталось, кажется, не больше года. Я, не выкуривший в жизни ни одной настоящей сигареты и почти ничего не пьющий, кроме легких коктейлей и мартини, кивал, вспоминал наши фломастеры и улыбался уголком рта: Саша был прилежным учеником, а я – хорошим учителем.
В тот день, ранней весной, в день появления последней моей фотографии, которую мне суждено было увидеть, когда на улицах появлялся первый робкий солнечный свет, а в нашем подвале еще стоял холод, нас нашла мама. До этого она не знала, где мы прячемся, и думала, что сидим у Саши дома. Как правило я старался сам приходить домой к обеду, чтобы не заставлять маму искать нас и не обнаруживать наш тайник. Тогда же я не успел явиться вовремя, мать терпеливо ждала, потом пошла домой к Саше, и, не застав меня там, пошла искать на улице. Но этому предшествовало другое событие: в наш подвал забрела собака.
Это случилось как раз во время нашего «перекура», когда, изрисовав очередную пачку бумаги, мы неторопливо подносили фломастеры ко рту, а потом стучали ими по краям пепельницы. Собака была неопределенной породы, должно быть лохматая дворняга, с примесью какой-то овчаркиной крови. Она была невысокая, кривоногая и грязная, хотя на ее шее сквозь немытые клочья шерсти был виден коричневый ободок ошейника. Саша сразу узнал собаку: она жила в двадцатой квартире и знаменита была тем, что сама ходила гулять. Хозяева, полуспившийся электрик и толстая, вечно пахнувшая дешевым подсолнечным маслом жена просто открывали дверь квартиры и выпускали ее. Собака стояла у лифта и ждала, пока кто-нибудь не поедет вниз. Тогда она заходила в лифт, нюхала узкую щель между дверьми, в которой мелькали этажи, выходила на первом и шла гулять. Нагулявшись, она заходила в дом и ждала на лестничной клетке лифта наверх. Жильцы, как правило, узнавали ее и высаживали на нужном этаже.