Второй ребенок появился на свет преждевременно. Суетились молчаливые, как тени, повитухи, гаремный ходжа мгновенно выписал на фиалковой бумаге стихи Корана: «Нет Божества, кроме Него, живого, сущего, не овладевает Им ни дремота, ни сон. Ему принадлежит то, что в небесах и на земле».
Пока не высохли чернила, бумажка была брошена в стеклянную венецианскую чашу, залита водой и истолчена, ходжа трижды прочитал над водой, затем дали султанше выпить, чтобы роды прошли легко и счастливо.
А Хюррем не ощущала ни боли, ни страха, ее била неудержимая дрожь, она вся горела в лихорадке, а ей казалось, что вся в холоде, еще и молила кого-то: «Пустите меня в дожди и в снега! Ой, пустите меня назад, пусть обмывают меня дожди и засыпают снега!» Лежала в своих роскошных покоях, окруженная суетой, шепотом, страхом и злорадством, а казалось ей, что бродит по родительскому дому в Рогатине, видела его перед собой отчетливо: два высоких крыльца, соединенных просторными сенями, в сенях две печи в изразцах со стрельцами и дикими зверями, дубовая дверь ведет в светлицу, в светлице вдоль стен липовые скамьи, покрытые красным сукном, под иконами большой стол флядровый – из кусочков разноцветного дерева, у стола липовые кресла, в светлице вместо кресел деревянные круглые стулья, тут посуда дорогая, еще дальше покой, спальня хозяев: дубовая кровать, сундуки, кованные железом, с дорогими книгами. Слуг батюшка Лисовский долго не держал, хотя и имел для них на другой половине большую светлицу и комору.
«Корми сытно, а службы не спрашивай, потому что как только нарядится, так и дыбуляет к девкам на высоких каблуках, – восклицал пренебрежительно. – Ты за борщ, а он за увесистый кусок мяса, ты за бутылку, а он за другую. А возле девок ржет, что твой жеребец…» Отцов голос смешивался с пением, пели подруги, пела мама Александра, пела и она сама. Вот такое: «Сьогоднi Купала, срiбна роса впала, стороною дощик iде! Стороною та й на мою ружечку червоную…»
Стороной дождик идет, все стороной да стороной… В руки твои вручаю дух мой, в руки твои…
Не слышала и не знала, что родилось дитя, не сын, ожидаемый ею, может, еще с большим нетерпением, чем первый, а дочка, доченька, маленькое созданьице, беленькое и слабенькое, как котенок, сестричка маленькому Мехмеду. Слышал ли он, как запищала, родившись, его сестричка? Любил брать слабенькими своими ручонками у матери со столика розовую морскую раковину, прижимал к уху. Что он там слышал? Какой-то неясный гомон, шепоты мира. Или слышал мамину судьбу?
Султан ждал, когда ударит барабан. Барабан его бессмертия! Его сын, его Хюррем, его вечность! Пусть бьет торжественно и грозно барабан, пусть разносится его грохот на весь свет.
Но барабан не бил[113]. Молчал. Кизляр-ага не осмеливался прийти к султану с вестью, что родилась дочка. Это было бы все равно что принести несчастье. Не осмеливался никто. Только валиде, поджав темные свои губы, завернувшись в темную одежду, словно в знак траура по своему неразумному сыну, спокойно пошла к Сулейману, пока повитухи натирали ребенка солью, чтобы он был крепче и здоровее, и перерезали ему пуповину, отделяя от той, что носила его в своем лоне.
– Эта никчемная рабыня привела тебе дочь, мой державный сын, – гневно раздувая ноздри, сообщила валиде. – Ребенок будет еще более хилый, чем первый. Ты напрасно ждал от нее второго сына. Она неспособна.
– Кажется, вы тоже родили только одного сына, – напомнил ей Сулейман без особой приветливости в голосе.
– Я ханская дочь, а она рабыня, купленная на бедестане! Пока я жива, твои сестры не будут служить рабыне без роду и без племени. Они дочери падишаха, а кто она?
– Кажется, вы говорили мне, что она королевна!
– Султан не должен верить глупым выдумкам!