Но энтузиазм и эксперименты всех ученых друзей отца остались позади. Когда короновался новый король и улицы Лондона во время церемонии украсились золотом — верный признак того, что низостей, какие случались при старом короле Генрихе, больше не будет, — они почему-то решили, будто начинается новый Золотой век, где все будут говорить по-гречески, изучать астрономию, очищать церковь от средневековой мерзости, смеяться целыми днями и жить счастливо. Эразм как-то сказал мне, что письмо его покровителя лорда Маунтджоя, где тот призывал гуманиста немедленно ехать в Англию и прилагал пять фунтов на дорожные расходы, попахивает безумием счастья и надежды на нового короля Генриха. «Небеса смеются; земля радуется; кругом молочные реки и кисельные берега», — говорилось в нем.
Все молоко в вымышленных реках немедленно свернулось бы, знай они, как быстро все пойдет прахом. Знай они, что за десять лет их веселые насмешки над отталкивающими явлениями в церкви у нас на глазах выльются в смертельную схватку за религию. Что один из европейских учеников Эразма, брат Мартин из Виттенберга, зайдет в своих требованиях церковной реформы так далеко, что немецкие крестьяне начнут сжигать кирхи, отрекутся от папы и объявят войну всем духовным и светским правителям. Что отец после этого перестанет верить, будто порочную церковь можно реформировать, поступит на королевскую службу, разбогатеет и превратится в рьяного защитника католической веры от новых реформаторов-радикалов, которых он теперь называл еретиками, — перемена настолько впечатляющая, что мы не осмеливались не только обсуждать, но даже упоминать ее. Что Эразм, единственный из всех помнивший, как с восшествием на престол нового короля все надеялись на наступление более цивилизованной эпохи терпимости, уедет из нашего дома, вернется в Европу и оттуда напишет своему великому английскому другу по-стариковски озабоченное письмо, где словно бы в шутку назовет его «вполне придворным» и выразит свое недоумение дурной реальностью, в которую превратились его благородные мечты.
Но и тогда счастливые гуманисты не могли сидеть сложа руки и просто радоваться тому чуду, что еще живы в стране молочных рек и кисельных берегов. Ведь в ознаменование начала Золотого века нужно что-то делать. Так возникла школа при соборе Святого Павла. Потом, подсчитав, сколько детей он собрал в своем доме — четверо его собственных плюс сироты (я, Джайлз и Анна), — отец убедил Джона Колета дать ему школьного учителя и основал домашнюю гуманистическую академию.
Комнаты Джона Клемента располагались наверху старомодного каменного дома в Лондоне, где мы выросли. Дом со скрипучими деревянными полами и немыслимым количеством темных узких коридоров и укромных уголков напоминал корабль, и ему, естественно, дали нежное прозвище Старая Барка. Джон жил в другом конце коридора, рядом с Эразмом и Аммонием. По территории взрослых нам предписывалось во время игр ходить быстро и на цыпочках, чтобы не мешать им думать.
У Джона Клемента, крупного высокого и нежного великана, на длинном смуглом мрачном лице патриция выделялся орлиный нос. Если бы не всегдашний усталый добрый благородный взгляд, можно было подумать, что у его обладателя вечно плохое настроение. В бледно-синих глазах черноволосого Клемента отражалось небо. Ровесник отца был выше его ростом, с мощными плечами воина. Его физическая сила бросалась в глаза — ежедневно после обеда он вместо сна широкими нетерпеливыми шагами мерил Уолбрук или Баклерсбери. Латинские и греческие буквы наш учитель прикреплял на мишень в саду и заставлял нас стрелять в них из лука. Мы, как все городские дети, выросли в среде купцов, бюргеров и олдерменов, а у них лук и стрелы только пыль собирали на стенах. Их принуждал к этому закон; они даже не дотрагивались до мечей. Поэтому стрельба из лука стала нашей единственной попыткой овладеть аристократическим искусством ведения войны. Нам это нравилось. Госпожа Алиса недоуменно приподымала брови, взирая на методы Джона Клемента, но отец только смеялся.
— Пускай они попробуют все, жена, — говорил он. — Почему бы и нет?