«Не исповедался я у священника, — думал Василий, — не покаялся в содеянном, а потому и выворачивает меня». Но ему вспоминался строгий наказ деда: чтобы не вздумал кому рассказать о Тросточкине, чтобы помалкивал до гробовой доски.
Вспоминал Василий свою прошлую жизнь — скверную, ужасную жизнь, теперь ясно начинал понимать он. Вспоминал, как огорчал родителей своей ленью, нежеланием учиться, заниматься чем-то полезным, ходить в церковь. Пьянствовал, проигрывался в казино, однажды избил извозчика — старика. Как-то подумал: «А ведь если не убил бы Тросточку — так и жил бы погано. Вроде как к свету он меня повёл. Как бы дал мне, немощному духом, тросточку». И самому стало страшно от столь неожиданной, несвойственной ему мысли.
Пить Василий перестал. Как ни предлагали солдаты — отказывался, хотя тянуло. Боялся помутнения разума.
Однажды Волков всё же направил Василия в свинарник — на часок, чтобы почистить в клетях. Василий молчком, не вступая в разговоры с похохатывавшими, выпившими однополчанами, вычистил одну клеть, вторую, натрусил на пол опилок, но внезапно бросил метлу и ведро, выбежал на воздух, упал лицом в сено. Сжимал кулаки, но лежал без движений. К нему подошёл Волков, прикоснулся к плечу, добродушно, обеспокоенно спросил:
— Ты чего, парень?
— Вы меня на свинарник не посылайте. Тошно здесь, душу выворачивает.
— Что ж, уговор! А сказать не хочешь, отчего тошно?
— Хочу. Но… но боюсь.
— Чую, землячок, какие-то железа тебя гложут. Поведай — может, чем поспособствую. Нагрешил ты, поди, тама, в деревне, а совладать-то с душой тепере не можешь. Девку, никак, спортил? — Василий молчал. Григорий закурил, приналёг плечом на сено: — Похвально, что душа в тебе живая: вона как крутит-то её да взнимает. А держать в себе докуку всё же не надо: свихнёшься не ровен час, самострелом чего доброго заделаешься али из полка сбежишь, набедокуришь. Грех к греху, знаешь ли, легко липнет. Ты вот что, послушай-ка меня: я пропахал жизню по-пластунски, шишек набил, научен кое-чему и знаю — по нашему, то есть по староверскому уставу, порой исповедаться искусному простолюдину угоднее Господу, чем какому попу никонианскому. Они сплошь и рядом невежи и мздоимцы. Греховодники, одним словом. Откройся мне — глядишь, словом аль делом подсоблю как, удержу от неразумного шага да греха.
— Я православной веры, — хриплым голосом отозвался Василий, поднимаясь с сена.
— Так и мы, староверы, самый что ни на есть православный люд, только не признали никонианских новшеств. Истово держимся древлего устава. Истиннага! — так говаривали в моей Бурдаковке на Хилке.
— Зачем креститесь двумя перстами, носите восьмиконечный крест, в церковь не ходите и попов почём зря хулите?
— Долгий сказ о том, Василий. Не нам с тобой обсуждать древлие обычаи и заведения. От отцов и дедов они пришли к нам — так тому и бывать во веки веком. Я, правда, уж давно отступил от истинного староверства, хотя и не принял никонианства — поповской церкви. Так, должно, Богу угодно.
Помолчали. Василий крупно сглотнул и поднял на фельдфебеля тяжёлый взгляд:
— Есть ли Он — Бог-то? — подрагивающим голосом спросил Василий и затаился.
— Вона ты куды! В богоборство! Скользкая, брат, стезя. Знавал я одного богобора, из ссыльных, так до того запутался он, что собственный палец откусил, — сдержанно засмеялся Волков, искоса — казалось, опасливо — взглянув на Василия.
— Без Бога, Василий, трудно жить, а русскому человеку — так и погибель. Христос доглядает за нами да направляет нас, ежели собьёмся с пути истиннага.
Василий досадливо взмахнул рукой:
— Что-то плохо за нами «доглядает»! — Но не досказал, замолчал.
— Так ить и дьявол не дремлет, сынок. За душу человеческую ведёт с Господом войну! Охотится, ловчит, ловыга.
— Кто же сильнее?
Волков задумался. Ветер трогал седые волоски на его лысоватой голове, раздувал огонёк папиросы.
— Нехороший, греховный разговор ведём, — наконец, сказал Волков. — Вот что, пойдём-ка ко мне в каптёрку. Я тебе кое-что покажу.
В каптёрке Волков раздвинул шторки на старом, развалившемся комоде и вынул на свет икону с тусклым — несомненно, старинного письма — ликом Божьей Матери, украшенной золотистыми, начищенными пастогоем ризами, установил её на коленях и стал ждать, не сводя с опустившегося на табуретку Василия глаз. Пододвинул икону поближе к Василию: