А Миних, Остерман, Бестужев, Головкин – слуги моего отца, им вызванные, поднятые, облагодетельствованные, что им нужно? Зачем они не хотят понять, что если я подчинилась им в политике добровольно, то всякое наблюдение за моими частными, домашними делами, лично за мной мне крайне обидно. Оно меня стесняет, сердит, выводит из себя… Неблагодарные! И все это в память моего отца. Между тем Лесток прав. Я не живу, а мучаюсь. Я мученица своих мыслей, своего воображения. И если будет продолжаться так, я действительно сойду с ума. Зная, что сближением с кем-нибудь я подвергаю его, моего избранного, всем ужасам пытки, всем терзаниям лютости своих злодеев, и зная, что тайны сохранить невозможно, я, разумеется, должна беречься сближения с кем бы то ни было. Не для себя, нет! Обо мне и так бог знает чего не говорили, но ради того, с кем бы я сблизилась! Уже одна мысль, что моя любовь может вести к самым тяжким истязаниям того, кого я полюблю, заставляет стынуть кровь в жилах, заставляет отказаться от всего… Но, отказываясь, я принимаю на себя такой крест, который выше сил моих, который меня гнетет, давит, отнимает всякую энергию, всякую волю, а иногда доводит до бешенства. Бывает время, что я не помню себя, что готова бываю идти на нож, на скандал и бог знает на что! О Боже, помоги мне! Дай мне силы, Господи, переносить с терпением весь этот гнет! А тут еще кровавые сцены: Волынский, Еропкин, Хрущов, Долгорукие, особенно Василий Лукич. Я его знала и уважала. Он был умный и верный слуга моему отцу и матери. Его посольство в Швецию было – заслуга. И вдруг в благодарность – смертная казнь. Когда я читала описание его смерти, я упала без памяти; пусть он был виноват передо мной, не поддержал моих прав, но передо мной, а не перед ними! Я верно не казнила бы его, а они – уж именно в благодарность!.. И оттого теперь я страдаю, невыносимо страдаю. Всякая крестьянка, всякая нищая находит хоть кого-нибудь, только я, одна я… Как жарко! Мне кажется, что дом этот – моя тюрьма, в которой нет света, нет выхода. Пойти освежиться, пройтись по саду, а то мне все мерещится Волынский. Боже, как это ужасно!»
Цесаревна накинула на голову небольшой платочек по-русски, спустилась по одной из боковых лестниц и вышла во двор. Часовой, стоявший у кордегардии, заметил цесаревну и ударил в караульный колокол; караул выбежал, отдал честь. Цесаревна отмахнулась рукой и прошла в сад.
Но едва она вышла на площадку перед цветником, как увидела вдали, в клумбе зелени, еще двух солдат в полном вооружении. Не успела она дать себе отчета, что это за солдаты и зачем они здесь, как тот, который стоял впереди, сказал: «Марш!» – и стройным, ровным шагом подошел к ней. Она невольно остановила на нем свое внимание. Не доходя до нее полутора шагов, он остановился, на мгновение замер, потом отчетливо, чисто выполнил три темпа на караул, раздавшиеся в воздухе среди мертвой тишины. Ружье в его руках обернулось для отдания чести. Взяв на караул, солдат на секунду замер опять, потом отчеканил звонко, весело, будто ударил в серебряный колоколец, проговорив:
– К вашему императорскому высочеству от караула Преображенского полка на ординарцы наряжен.
Елизавета невольно взглянула на него. Солдат был красавец писаный. Елизавета сама была довольно высока ростом, но заметила, что ее рост не достигает его подбородка. Стройный, тонкий, мускулистый, но с лицом полним и нежным, как у девушки, с карими глазами, весело и ясно смотревшими на цесаревну, с тонкими губами, образовавшими невыразимо приятную и скромную улыбку, выражавшую вместе с тем беззаветную преданность и отвагу, он останавливал на себе внимание всякого, как остановил невольное внимание цесаревны.
– Как тебя зовут? – спросила цесаревна совершенно механически, не зная, что спросить.
– Алексей Шубин, ваше императорское высочество, – отвечал солдат, не шевелясь ни одним нервом и с замершим, взятым на караул ружьем в руках.
– Кто вы? Откуда? – продолжала спрашивать цесаревна.
– Из костромских дворян, ваше императорское высочество.
– Давно в службе?
– Другой год, ваше императорское высочество.