Внезапная болезнь государыни застала герцога Бирона совершенно врасплох. Он не знал, что делать, и растерялся даже до того, что об опасном положении государыни не послал уведомить ни Сенат, ни Синод, ни коллегии. Он до того потерял голову, что решился послать просить совета Остермана, забывая, что уже давно не может признавать Остермана в числе своих союзников. Но как он считал совершенно невозможным ехать к Остерману сам, а знал наперед, что даже на самые настоятельные требования Остерман не приедет, а пришлет только заявление о своей болезни, то он и решил послать к нему Левенвольда, чтобы спросить, что следует сделать. Потому что русские, разумеется, хоть и быдло, но если настойчиво захотят всех давящих их немцев перевешать, то с ними, пожалуй, и не справиться! Он забыл даже, что Остерман и Левенвольд живут между собою в такой дружбе, что про них говорили: где Левенвольд, там непременно и Остерман, а где Остерман, то он, без всякого сомнения, покрывает собой где-нибудь и Левенвольда. Ввиду могущей быть опасности куда девалось и высокомерие герцога, куда исчезла и его заносчивость. Он обратился к Левенвольду, как истинный немец, с подходцем и уверткой.
– Послушайте, друг Рейнгольд, – сказал он ему дружески. – Вы знаете, что я для вас всегда готов был на все. Вы не можете сказать, чтобы после отъезда вашего брата я не поддерживал и не охранял ваши интересы более, чем бы он сам мог их охранить. Его желания я считал для себя законом. Наконец, по его просьбе я назначил кабинет-министром Волынского. Вы знаете, как он нас за это отблагодарил! Теперь у меня к вам просьба.
Левенвольд, которого известие о болезни императрицы подняло с постели, так как он перед тем всю ночь проиграл в карты и лег только в час дня, невольно изумился от этой речи, совершенно не похожей на обыкновенный тон герцога.
– Что изволите приказать, ваша светлость? Всегда благодарен за вашу милость и поставлю за счастие заслужить!
– Она опасна, Рейнгольд, – сказал герцог, – очень опасна! Теперь боится умереть и мучится ужасно! Она не встает, а без нее мы пропадем! Вот что: поезжайте к Остерману и спросите, что делать. Он был сердит на меня последнее время, ну да мы свои, немцы, сочтемся!
Левенвольд поехал и привез ответ Остермана, что нужно прежде всего подумать о том, кого назначить наследником.
– Если принца Иоанна, то, естественно, Анна Леопольдовна должна быть правительницей, а при ней может быть совет под председательством, если это будет угодно вашей светлости.
Бирон поморщился.
«Гм! С такой правительницей да совет… Нет, это вздор! Это Остерман себе на руку тянет! – подумал герцог. – В совете всякий свое начнет».
Он позвал кабинет-министров.
Приехали князь Черкасский и Бестужев-Рюмин.
– А Остерман?
– Он уже недели две никуда не выезжает! – отвечал Рюмин.
– Съездите, господа, к нему, поговорите, что делать. Совет, по-моему, неудобно!
– Решительно неудобно, ваша светлость, – напомнит только верховников, – поддакнул Бестужев-Рюмин.
– Регентство! – проговорил князь Черкасский, едва ли думая, что говорит.
– Да! – заметил Бирон. – Это было бы хорошо! Только кто же будет регентом? – И он как-то неопределенно поглядел на Черкасского, потом на окно, потом на свой собственный портрет, который висел тут, изображая его в герцогской мантии и курляндском, кетлеровском венце.
– Поезжайте, господа, поговорите и всего лучше убедите его приехать самого. Понимаю я, что он нездоров, да ведь бывают случаи, когда и нездоровье перемочь можно.
Но Остерман был не такой человек, который бы без видимой для себя пользы стал перемогать свое нездоровье.
Когда Бестужев и Черкасский приехали к Остерману, он вместе с своими только что перешел после обеда из столовой в гостиную.
Он сидел на диване и весело разговаривал с Стрешневым, вспоминая падение Меншикова и свои бюллетени к нему, в которых он никогда не забывал упомянуть о чувствах уважения своего питомца к его опекуну и преданности к его невесте.