— Господин Винтроп, — сказал этот мужчина, — я уже слышал о вас. Бернар Роозенбоом только что звонил.
И дал превосходное описание, подумал Инни. Любопытно, как можно меня описать? Надо будет как-нибудь поинтересоваться. Вполне в духе Бернара — этот звонок. Он так и не узнает, звонил ли Бернар, чтобы помочь ему или чтобы выговорить себе процент, если он впрямь наткнулся на что-то особенное.
— Говорят, вы иной раз делаете подлинные открытия.
— Такая удача выпала мне только однажды, — сказал Инни, — но в вашей области я слеп и глух. Можете спокойно поднять меня на смех.
Он развернул эстамп и подал собеседнику, который с минуту молча его рассматривал, а потом положил на стол.
— Высмеивать вас я безусловно не стану. Вы действительно очутились по соседству с великим искусством. Ваш эстамп — гравюра на дереве, которую можно отнести к эпохе укие-э [32]. Не знаю, говорит ли это вам что-нибудь. Образы повседневного мира — понятие в истории японского искусства. Если хотите, я немного расскажу. Автор этой гравюры, конечно, не из числа самых великих, таких, как, например, Утамаро [33]. Случись вам, так сказать «ненароком», за бесценок купить Утамаро — честно говоря, это совершенно невозможно, но как знать? — вы бы могли довольно долго роскошно жить на Капри.
Ишь ты, на Капри! Недурно.
— Так что же это?
На миг большое белое лицо Ризенкампа нависло над гравюрой, будто он вознамерился слизнуть изображенную на листе женскую фигуру. Взгляд его скользил то справа налево, то сверху вниз.
— Прелестная вещица, но грубоватая. Надеюсь, вы заплатили за нее немного?
— Мало.
— Ну и хорошо. Сейчас я покажу вам разницу. — Он исчез и вернулся с большой книгой. (Сколько же книг я сегодня видел?) — Вот очень известная гравюра Утамаро. Даже если глаза у вас нетренированные, вы все равно что-то почувствуете.
Это был женский портрет. Рука Ризенкампа легким движением обвела его контур и легла на край листа.
— Когда впервые осознанно рассматриваешь ее, взгляду трудно на чем-то задержаться. Я имею в виду те элементы, на какие мы привыкли смотреть.
Что верно, то верно. Большая, едва подцвеченная плоскость этого лица являла глазу полное отсутствие теней и оттенков. Оно безусловно было чувственным, но отрешенным, недостижимым. Очень маленький рот слегка приоткрыт, глаза без ресниц, тоже маленькие, словно бы лишенные выражения, нос — единственная изогнутая линия. Без малейшего изменения колорита плоскость лица переходила в декольте, где одним скупым штрихом была намечена округлость правой груди, на удивление низко в левой части гравюры. Зеленое кимоно у левого плеча выгибалось вперед и вверх каким-то совершенно нелогичным манером, но ведь и в диковинном извиве Сивиллина покрывала тоже не было логики — только там это выглядело беспомощно, а здесь дышало неизъяснимой, но драматической силой.
— Что это за значки слева вверху?
— Имя гейши и название веселого дома. Инни взглянул еще раз. Все сладострастие гравюры — в крохотной линии груди. Лицо оставалось отрешенным. Не давало ни малейшего повода прикоснуться к нему. Впрочем, это, наверно, не разрешалось. Амстердамских шлюх тоже не разрешается целовать. Хотя гейши не были шлюхами.
— А вот здесь, внизу?
— Печать издателя и имя художника… Если, — произнес голос, который находился теперь над ним и звучал необычайно благородной нидерландской солидностью, этот звук ограничивал некое пространство и потому казался очень далеким от всего восточного, — если вы посмотрите на красочные поверхности лишь как на плоскости, то заметите, сколь изысканна композиция. Взгляните, эти подколотые вверх, глянцево-черные волосы… все кажется таким простым, но, конечно же, только кажется. Ваша гравюра… — голос помедлил, — ваша гравюра — вещица хорошая. Для своей эпохи она вполне заурядна и, вероятно, изначально была напечатана в какой-нибудь книжке, вроде путеводителя по веселым кварталам, скажем так, ха-ха… кстати, она помоложе этой… ну а для нас ее ценность просто в экзотике. Хотите что-нибудь выпить?
— Охотно.
Инни выпрямился и неожиданно, встретился взглядом с мужчиной, который все еще стоял у витрины.