— Старушка — не аргумент, — говорит Философия. Она встает и расплачивается (расплачивается и встает?), выходит на улицу, щурится на солнце.
Но Философия ли платит?
Старушка кушает появившееся в ее руке мороженое, пломбир на палочке. Как опрятно (как неопрятно) она лакомится густой белой (или это крем-брюле?) сладостью. Сладость тает во рту и на пальцах, ничего общего не имея со вкусом старушкиной юности. (Помнит ли она свою юность на вкус? Сомнительно.)
Ее застывшее тело (подчеркнуть связь неподвижности внешней и внутренней) наводит на мысли о коме, безразличии, бесчувствии.
— Потыкать ее чем-нибудь? — предлагает История. — Пусть пошевелится.
— Может, померла? — предполагает Философия.
— Вот и узнаем, — говорит История. — Одолжи мне, пожалуйста, твою трость.
Она берется за тонкую пижонскую тросточку Философии. Мораль неодобрительно смотрит на серебряные выпуклости ручки, потом, с грустью, — на узловатую суковатую палку в собственной руке.
— Ее нужно подбодрить.
— А? — до увлекшейся Истории не сразу доходит.
— Развеселить.
— И как это сделать?
— Может быть, еще одну порцию мороженого?
Старушка приоткрывает бессмысленный рот. Тускло отсвечивает текущая слюна.
— «Разбухшая кукла ныряла послушно в седой водопад», — бормочет Философия.
— Это чьи стихи? — спрашивает История.
Теперь Поэзия редко с ними пьет, ее яркие пестрые глаза потускнели. Философия и История держат пари: когда она помрет — до Нового года или после?
— Ну на Пасху-то точно помрет, — говорит Мораль. Мораль рада.
— А как была хороша! — шепчет История. — Какой стан, какие глаза! Как на нее заглядывались!
— А какой она была? — вспоминают эти сплетники, сближая головы.
Прошли (в самом ли деле прощай?) те времена, когда Поэзия неслась по склонам и пустошам, и верные слова, как волчья стая, летели вокруг нее, и удары ее босых ног дробили камни, и озаренные луной ландшафты, обретая в ней голос, заходились гулким многомерным криком. Все прошло, она тащится на костылях, не свирепые гордые звери, но кроткая старая левретка в попонке пугливо и чутко приноравливается к ее шагу, вплетает в звук ее шагов дробь своих коготков. Мораль рада.
— Просто она тебе не дала тогда ни разу, — говорит Философия.
— Дала! — беспокоится и протестует Мораль. — А вот и дала! Как же Вергилий? Или Дант?
Социология — это такая наглая бабища, которую побаивается даже Философия.
— Старушку, — говорит Социология холодно, — мы сейчас проясним. Какая у нее пенсия?
— При чем здесь это? — пожимает плечами Философия.
История согласно кивает.
— Были же времена вообще без пенсий, — замечает она.
Мораль молчит. Мораль туповата и пока не понимает, с кем ей согласиться. Как же без пенсии? — размышляет она. Нечего станет есть, голод толкнет на преступление, не говоря уже о том, что отсутствие воздаяния (индексируемого) за долгую жизнь (в труде и послушании) плохо влияет на нравственный климат в обществе. Мораль хмурится. Она не хочет перечить Философии, которая всегда была к ней добра (с оттенком высокомерия, но ладно), и остерегается перечить Истории, которая — добра она или же нет — располагает многими способами настоять на своем. Сейчас Философия и История вроде бы заодно против Социологии. Они не желают признать, что разговоры о временах без пенсий, после того как успели войти в привычку времена с пенсиями, могут быть исключительно академическими.
— Какая у вас пенсия? — грозно вопрошает Социология, наступив на опухшую ногу в носке и тапке (в сандалии).
— Курррлл, — говорит старушка.
— Что подумают люди? — трусливо оглядывается Мораль.
— Я никогда не придавала значения людским толкам, — хмурится Философия, — но это и в самом деле…
Она не договаривает и отворачивается. История насвистывает уютный старый мотивчик. Палкой можно, думает она, а ногу придавливать — это уже какие-то испанские пытки. Оказавшись в Испании, мысли сразу перескакивают с пыток на Дон Кихота, кружатся на лопасти мельницы, срываются. История зевает. Ей скучно: вечно одно и то же! Во времена ее молодости в мире были хотя бы тайны, а у нее самой — положение в обществе, красивая одежда, юные пылкие поклонники (такие пылкие, такие невинные), волочившиеся за ней короли и прелаты. У скольких владык, дерзавших соперничать с богами, она была на содержании, в какой роскоши жила! Теперь она стара — стара, как эта безымянная старуха, — и боится взглянуть в зеркало, где стережет ее, уже не прячась в морщинах и желтизне кожи, ее собственная продажная душа.