Гуманизм провозглашает человека высшей ценностью. Он исповедует человеколюбие. Однако достоин ли человек быть мерой всех вещей? Какова его собственная антропологическая природа? Возможен ли гуманизм без суверенного человека? Как обеспечить равное достоинство всех индивидов? Почему от имени гуманизма творятся в истории бесчинство и произвол? В отечественной литературе последних десятилетий эти вопросы, как правило, обходились. В работе «Революция надежды» эти проблемы ощутимы.
Поставим проблему: какое место занимает гуманизм в истории человечества? Только самый отчаянный мизантроп способен опровергать человеколюбие. Может вообще сложиться впечатление, что все мы, потомки Адама, — наследники и живые хранители гуманизма. Между тем для отрезвления мысли, видимо, стоит сразу ответить: гуманизм — тончайший, зыбкий и постоянно растворяющийся слой в толще культуры. В масштабах истории — это скорее всего социальный фантом.
Мы вглядываемся в пучины времени. Мы вызываем в сознании образ древней прародительницы. Ищем выражение человеческого в наскальных рисунках, в иссохшем пергаменте, в величии усыпальницы фараона. Заглядывая в глубь веков, спросим: содействует ли гуманизм действительному человеколюбию? Вопрос кажется парадоксальным. Гуманизм по первому впечатлению это и есть человеколюбие. Ответ напрашивается положительный и как бы не требует напряжения. Но ведь не только у истоков человечества обнаруживается людоедство…
Человек — едва ли не единственное живое существо на земле, которое уничтожает себе подобных. Многие мыслители XX века (К. Ясперс, Э. Фромм) вообще не считали каннибализм изжитым, чем‑то вроде кошмарного сна человеческого рода. Напротив, они полагали, что людоедство может еще напомнить о себе. Ясперс и не подозревал, что его пророчество уже сбылось. Когда он писал эти строчки, голодные, доведенные до исступления жители Средней полосы России и Украины поедали трупы. И Фромм, умерший в 1980 г., намекая на возможные рецидивы антропофагии, не ведал, что буквально через несколько лет после его предостережения некие юнцы в нашей стране станут раскапывать могилы и пить из черепов. Не мог он угадать, что маньяки станут терзать жертвы, словно демонстрируя изъян человеческой природы… Он‑то связывал свой прогноз с психологическими последствиями атомной катастрофы.
Проблема гуманизма вовсе не в том, чтобы провозгласить человека эталоном. Важно также понять, какова мера разрушительного в человеке. Очень благородная идея имеет подчас такие парадоксальные и гротескные формы. Если возвышенные идеалы не становятся жизненно — практическими ориентациями людей, стало быть, гуманизм в чем‑то ущербен: не соотнесен с человеческой природой, с реальными ресурсами человечества… Время гуманисту оглянуться на себя, отчего опекаемая им паства не слушается пророка?
Речь, стало быть, идет об исторической ответственности гуманизма. Ценность любой доктрины определяется не тем, к чему она призывает, а последствиями ее возможного практического осуществления. Парадоксальная вещь — гуманистическая риторика пышно расцветает, в тени тоталитарного государства. Разве Сталин толковал о ненависти к человеку? — Напротив, он весь светлел от готовности обожать человека. Оказывается, вообще державная власть и не может реализовать себя, если устанет провозглашать ту или иную форму человеколюбия. Проповедь фанатической ненависти к врагу ради вселенской любви. Печаль по человеку, чтобы плодить «хлам», «мученика из барака»… Невольно возникает подозрение: смогли бы тираны осуществить свои далекие и зловещие замыслы, не будь безоглядно — радостного доверия к гуманизму у самих масс?
Возможен ли гуманизм как определенная система взглядов, если оспаривается исходная идея — ценность самого человека? Ж. Боф- ре спрашивал у М. Хайдеггера: «Каким образом можно возвратить какой‑то смысл слову «гуманизм»?» Сомневаясь в потребности всяких «измов», Хайдеггер все же отмечает, что речь, по существу, идет о возвращении человеку человечности. Но в чем она состоит? «Она покоится в его сущности», — отвечает Хайдеггер