И, понизив голос, словно подкрадываясь с другой стороны, он с той страстностью, которая его никогда не покидала, стал говорить о своем деле, которому он служил денно и нощно и которое является великим делом и только по несчастному стечению обстоятельств доверено убогой душе или, вернее, душе, пришедшей в убожество от испытанных ею унижений. Он говорит возбужденным шепотом, словно передавая государственные тайны:
— Победы свободной мысли они все равно не в силах задержать. Для всех народов уже сияет провозглашенная великими умами свобода, только нам закрывают к ней доступ. Но я сделаю разоблачения, я теперь занят этим. Ты заметил, как Мунка «парнес» сам не свой от страха, он даже спать не может. А отец твой, — я недавно его встретил, — тоже совершенно осунулся.
— Это из-за изгнания, которое нам угрожает, — заметил Давид.
Последовавшая за этими словами выходка Гиршля ошеломила его, хотя, в сущности, по опыту прежнего времени, он мог ожидать чего-нибудь подобного.
— Нет, это они боятся меня. Всякая неправда мстит за себя, а значит, и неправда, причиненная одинокому, беззащитному учителю. У всех у них совесть нечиста передо мною. Да, теперь обнаружились такие дела, такие злоупотребления! Я собираюсь разоблачить их. Ювелир Яков Кралик — мой приятель, его выберут старшиной, и тогда настанет мое время.
— Это будет пришествие Мессии, — сказал Давид.
Не замечая иронии, Гиршль с восторгом повторил:
— Да, пришествие Мессии.
Давид с грустью задумался над миром призраков, в котором жил Гиршль. Как несокрушим этот мир!
Недавно разбогатевший ювелир, партия которого все больше усиливала свое влияние, разумеется, так же мало станет заботиться о Гиршле, как и прежние старшины. Школа Гиршля никого не интересовала. Это было давно решенное дело и никого оно не волновало, кроме самого Гиршля. Его мнимые противники отделывались от него небрежными жестами, они даже не считали его врагом, заслуживающим внимания, но именно в этом он не хотел сознаться. Он был убежден, что его ненавидят, что всюду, где он появляется, он вызывает возбужденное сопротивление, что борьба из-за его школы стоит в центре всех общинных дел и если не является сама по себе мировым событием, то, во всяком случае, символом, отражением нового времени в стенах гетто. Это обычное явление на еврейской улице, что всякий кажется себе центром мироздания. Но ни у кого воображение не работало столь упрямо, как у Гиршля, освещая все искусственным светом, так что действительные отношения казались совершенно неуловимыми. «Может быть, мало кому это в такой степени нужно, как убогому учителю, которого все презирают! — думал Давид. — Он слабый, измученный человек, но разве эти слабые не являются худшими из всех?»
И особенно противно было Давиду, что перед лицом бедствия, угрожающего его народу, Гиргаль думал только о собственной вражде к старшине и к его отцу.
— Наверное, проведут тебя в совет, — приставал к нему Гиршль. — Мне стоит сказать только слово. А ты будешь тогда защищать мои интересы, как ты мне неоднократно обещал?
«Против родного отца», — подумал Давид и улыбнулся, так как нашел хорошую отговорку.
— Да ведь меня не пустят…
— Я знаю, — поспешно прервал его Гиршль. — Вот именно об этом я и хотел сказать. Недостает одного условия. Ты должен жениться. Пока существует это варварское правило, что нельзя забирать в совет неженатых…
Давиду скоро должно было исполниться девятнадцать лет, и он давно уже достиг того возраста, когда родители и добрые знакомые подыскивают молодому человеку подходящую невесту. Таков был еврейский обычай.
Гиршль продолжал приставать к Давиду:
— Тебе все равно уже пора. Тебя несколько раз видели с христианской девушкой.
Положение становилось серьезным. Очевидно, замечание Гиршля о том, что Давид занимается до рассвета, было не так невинно. Давида охватил мрачный гнев. Кто смеет мешать его счастью? Кого это касается? Горе тому ревнителю веры, который станет на его пути к Монике, ко всему, что было хорошего и успокаивающего в его мучительной жизни!
— А вам это не нравится? — упрямо спросил он.