— В суд, стало быть, поступил? — спросил Иванов и спустил с постели свои опухшие ноги в опорках.
— Служу-с… — Белов галантно раскланялся. — Позвольте представиться… Кандидат на судебную должность…
— А деньги платят?
— Ведь, ты слышал, mon cher? Кандидат… Это значит: весь — надежды и упования… Какие же тут деньги? Обязанности есть, а деньги впереди. Можно жить надеждами… На то и молодость…
— А вот мы — кандидаты на голодную смерть, — расхохотался Пылаев и вышел.
жидким тенорком вдруг запел Коко и развязно зашагал по комнате.
— Ты давно из дому? — тихо спросил Иванов.
— Ах да!.. Тебе твои кланяются: мать, сёстры… Знаешь, старшая? Большая такая стала… Недурна, очень недурна. Ну, новостей никаких нет. Денег просили… напомнить велели тебе… тэк-с.
В темноте хрустнули пальцы Иванова, которые он молча ломал.
Ты шептала: «Навек твоя»…
— А… Чёрт!.. — Коко ударился коленкой о железку кровати и остановился. — Однако, у вас тут не разойдёшься!.. Так неужели совсем без уроков?
— Заболел, потерял урок; а был выгодный, ничего…
— Инфлюэнца, что ли, у тебя была?
— А кто его знает… Расклеился совсем: одышка, ноги пухнут, ходить не могу…
— Эх плохо, плохо твоё дело!.. Ты что же родным не пишешь?
Иванов нервно дёргал жидкую бородку.
— А что я им напишу?
Внемля пе-е-сне соловья,
Ты шептала: «Навек твоя»…
— Почему же вы из «Гиршей» уехали?.. Уж я вас искал-искал… В этакую трущобу забрались… Сколько платите?
— Шесть. Да вот… — Иванов запнулся на мгновение. — Полтора месяца не платили…
Вернулся Пылаев с керосином и зажёг лампу.
Как ни был жизнерадостен и беспечен Коко, но он дрогнул, разглядев лицо Иванова. Он ещё более облысел, на лбу легли морщины. Ему смело можно было дать сорок лет.
Белов оглянулся. Комната была в одно окно. Безобразные расплывающиеся пятна сырости покрыли сплошь всю стену, очевидно наружную, где стояла кровать Пылаева. Обои отстали, кое-где были сорваны. Плесень затянула углы на подоконниках, в окно дуло. Пол был грязен. Окно упиралось в слепую стену соседнего громадного дома, и солнце сюда не заглядывало. С лестницы, тёмной и скользкой, проникала вонь. Те же миазмы неслись снизу, со двора, черневшего там, далеко, как громадный колодец. Отворить фортку — значило испортить воздух.
— Ну, синьоры… У вас тут тово… неуютно…
Коко почувствовал, что его радужное настроение тускнеет. Он повёл плечами, тряхнул головой.
Год про-шё-ёль… опять весна,
Ты с дру-го-ой, а я одна…
запел он громко и сбросил пенсне, чтобы не видеть так ясно удручавшего его жёлтого лица.
— Как бы это насчёт самоварчика промыслить? — напомнил он. — Самая настоящая пора теперь чай пить.
Пылаев почесал за ухом.
— Мудрёно, — флегматично изрёк он.
— Пуркуа?
— Чаю нет…
— А! Кхм… то есть… как это нет? Весь вышел?
Пылаев вдруг весело захохотал.
— Эх ты!.. «Бомонд»… Шут тебя задави! Дома сидя, забыл наши порядки… Сам ещё вчера, небось, студентом был…
— Pardon, pardon, mon cher… Чай и колбаса из кошек — это обычное «меню» студента… Одначе, синьоры, чем же вы питаетесь?
Пылаев хохотал, взявшись за бока. Улыбался и Иванов. Уж очень наивным казался им этот длинноногий кандидат, в пенсне и с важной миной. Он вынул коробочку папирос и протянул её Пылаеву. Тот закурил.
— Чем мы питаемся? — Пылаев с наслаждением глотнул дым. — А на пятачок чёрного хлеба в день, да на пятачок молока… Молоко недурно; баба тут одна из деревни возит, под Москвой… А чай — это роскошь.
Коко даже сконфузился.
— Corpo di Bacco!..[4] В таком случае, нельзя ли пива и этакого чего-нибудь… съедобного?
Он вынул рубль. Пылаев живо спустил ноги с постели и с несвойственной ему быстротой опять натянул сапоги.
— Отчего нельзя? — пробасил он, протягивая за рублём руку. — На деньги всё можно.
Он вышел в одной тужурке. От обоих пальто и следа не было в комнате. Стало быть, заложены. Коко покосился на свой чистенький с иголочки мундир судейца, на новенькие штиблеты, и ему стало опять как-то не по себе.
Задр-ре-мал тихий сад…
Ночь повеяла тихой прохладой…
От цветов а-рр-ромат
В душу льётся живою отрадой…
Коко пел, шагая в тесном пространстве между двух кроватей.