– Я бы хотела завтра.
– Завтра так завтра! – Рембрандт поцеловал жену в обе щеки и выбежал из комнаты.
Хендрик ван Эйленбюрг сказал Рембрандту, что вчера в лавке получены любопытные офорты амстердамских, харлемских и роттердамских мастеров.
– Кто эти мастера? – спросил Рембрандт.
– Их имена пока ничего не говорят.
– Это ничего не значит. Когда я могу посмотреть их?
– Да хоть сейчас. Но я полагаю… – Хендрик сплел пальцы рук. – Я полагаю, что вам сейчас не до них.
– Это почему же?
– А дом на Бреестраат?
– Дом – само собой.
– А расходы?
Рембрандт обнял родственника:
– Спасибо за заботу. Это по-родственному. Однако, Хендрик, скажу откровенно: офорты интересуют меня больше дома. Нет, вру. Не меньше дома. Так будет точнее. А деньги? Что деньги? Есть они, нет их – ничего особенного. Они будут, пока эти руки держат кисть. Где офорты?
Хендрик выложил целую кипу.
– Но, Рембрандт, вы не забыли, зачем явились?
Рембрандт провел ладонью по лбу.
– Я? Зачем?
– Дом, Рембрандт, дом!
– Ах да! Хендрик, я буду просматривать эти работы, а вы рассказывайте.
Рембрандт брал в руки листы и откладывал в сторону: одни – в одну, другие – в другую.
– Слушаю, Хендрик.
– Говорил с хозяевами, говорил с нотариусом. Поторговался. Они немного снизили, но дальше идти на снижение не согласились. А вот рассрочку продлили. На двадцать лет. Устраивает?
– А как по-вашему?
– Наверное, надо согласиться – уж больно хорош дом. Они вас считают богачом.
Рембрандт рассмеялся.
– Не разубеждайте их, Хендрик. Пусть думают.
Художник – этот здоровяк, этот коренастый мельник – походил на небольшую крепость: вынести столько ударов судьбы и думать об офортах и новом доме? Богатырь, настоящий богатырь!.. Так решил ван Эйленбюрг. И он невольно залюбовался художником, который забыл обо всем, для которого в эти минуты не существовало ничего, кроме этих работ безвестных мастеров.
Через час Рембрандт сказал Хендрику:
– Вот это я беру, а эти не нужны. Так и я умею. А вот так – не умею.
Ван Эйленбюрг просмотрел отобранное Рембрандтом.
– Дороговато, – сказал он.
– Какова сумма, Хендрик?
– Двести двадцать флоринов.
– Пришлите офорты домой.
Хендрик пожал плечами:
– Ладно. Но, может, кое-что оставите?
– Нет, беру все. Эту стопу.
– Вы расточительны, Рембрандт.
– Серьезно? Дайте мне просмотреть еще раз.
Художник перебрал офорты.
– Нет, – сказал он, – беру все. Вот эти… Я думаю. Хендрик, что человек должен жить, если он народился. Я не могу без этого, без этих листов, без ваз восточных, без Гомера, без картин, которые пишут мои коллеги, непохожие на меня. А что до денег – я не могу вкладывать их в банк… Достаточно и того, что в банке лежат деньги Саскии, ее приданое. Учтите, Хендрик. я ни одного флорина не трачу из ее приданого. Я не для того женился на ней, чтобы пользоваться ее деньгами. Я – мужчина, Хендрик, и думаю прожить в этом качестве до конца своих дней. А когда увижу, что в правой руке не осталось силы, я попрошу кружку пива и кусок хлеба у своих друзей. Они дадут, не пожалеют?
И расхохотался. На всю лавку. Громко, раскатисто…
Старичок на стене склоняется все ниже. Его улыбка становится саркастической. С чего бы это? Тот, который стонет на кушетке, все понимает. Знает, отчего тот старичок склонился ниже и отчего улыбка его сделалась колкой. Конечно же все из-за этого капитана Баннинга Кока и его друзей. Можно, конечно, забыть обо всем и не вспоминать. Но не вспоминать – значит струсить. Этого с Рембрандтом никогда не случалось. Стоит ли трусу жить? Нет. Вот поэтому-то и надо помнить и не забывать про Баннинга Кока. Тем более что началось все с него. Вернее, и началось и завершилось.
Тот старичок улыбнулся сатанинской улыбкой: это вспыхнула свеча и озарила его ярким огнем. Обычно после такой вспышки свеча гаснет, а тут – нет, продолжала гореть и поливать комнату тускло-оранжевым светом. Отчего это вдруг такая недоброжелательная улыбка? Насмешка? Позвольте, над чем? Над кем? Если говорить о том, что кто-то споткнулся на ровном месте, то кого имеют при этом в виду? Этого, который на кушетке?
Странная и глупая усмешка! Судьба наносила удары. А кто противостоял? Не этот ли, который на кушетке? А если нынче он стонет, то это же непроизвольно. Не потому, что склонил голову перед ударами судьбы. Нет! Он будет смеяться в лицо судьбе, если у нее есть лицо, если оно не потеряно. В конце концов, не тот слаб, кто находит в себе мужество посмеяться над собой, а тот, кто боится смеха, который дрожит при мысли о смехе…