– Очень уж старый этот. Некрасивый.
– Так оно и есть, Ребекка.
– И смешной.
– Разве?
Арт уставился на портрет. Возможно, что учитель лишнего наговорил на себя. Безо всякой жалости к себе. И к близким.
– Смешной, говорите?
– Да, – сказала Ребекка. – Смешной. Ублюдочный. Зачем это он? А?..
Старичок на стене и в самом деле веселился. А по сердцу его, наверное, текли слезы… Кровавые…
Корнелия поднялась к себе наверх по крутой лестнице. В ночь на четвертое октября.
Тесная квартира, и лестница под стать ей: узенькая, двоим не разойтись. А ей говорили, что родилась она в богатом доме богатого отца. Возле шлюза святого Антония. В конце улицы Бреестраат, что значит – Широкая. Она не помнила того дома. Ей было два года, когда отца с матерью выселили. И знала она только улицу Розенграхт. Улица как улица, и дом как дом. Только смешно грязный канал и улицу обзывать Розовыми. Но отец очень страдает, когда ему напоминают про тот дом и про ту, Широкую, улицу. Покойная мать говаривала:
– А когда мы жили в шикарном доме на Бреестраат…
Или:
– Когда мы глядели из чудесного дома на Бреестраат…
Или:
– Когда наш огромный дом на Бреестраат был полон гостей…
Или еще:
– Тот дом вовсе не чета этому… И улица тоже…
Но мать при этом не вздыхала горестно. Она была стойкая. Ей везде было хорошо с отцом…
Корнелия говорит Ребекке:
– Что-то сердце у меня ноет.
Ребекка смеется:
– И ты подражаешь старшим. Это погода такая. Ты же знаешь – она у нас чудная. Даже летом дурацкая. Моя мать часто жаловалась на головные боли. Вот ни с того ни с сего вдруг голова начинает разламываться. Просто надвое.
– А вы заметили слезы на глазах?..
– У господина Рембрандта?
– Да.
– Это тоже от погоды.
– А почему он держался за грудь?
– Тоже от погоды.
Ребекка – такая толстушка с пунцовыми щеками – старается подбодрить девушку:
– Корнелия, ты чересчур преувеличиваешь. Старики охают, когда погода меняется.
– Отец всегда казался крепким. Даже когда хоронили Титуса, он был словно каменный.
– Это и плохо, Корнелия. Нехорошо все держать в себе. Слезы, говорят, бывают целебными. С ними выходят неприятности, которые теснят грудь.
– Почему он улегся в мастерской среди красок и холстов?
– Там ему приятней.
– Нет, Ребекка, он просто не смог бы одолеть эту лестницу.
Ребекка изумилась:
– Лестницу? Да он писал нынче так, как никогда. Стоял у холста, водил кистью все утро, весь день. Вот увидишь: завтра спозаранок мы застанем его у мольберта. Поверь мне!
– Может, пойти к нему?
– Это его взбудоражит.
Корнелия уселась на постель.
– Ребекка, посмотри, как он там.
Служанка живо спустилась по лестнице. Внизу столкнулась с Артом. Он только что отошел от двери, за которой спал художник.
– Спокоен, – сказал он.
– Спокоен, – передала Ребекка Корнелии.
Это было в ночь на четвертое октября…
Да, мастер был спокоен. Если не считать теснения в груди. Если не считать тупой боли в висках. Если пренебречь уколами в горле, которыми безжалостно награждал его некий злодей…
Но этот старичок на стене немного веселил его. Чудной старик, которому все уже нипочем. Он знает всему цену, он прошел сквозь огонь и воду. Знал парение птиц и падение их на землю. Все знал, все пережил и – нате вам! – полустрадальческая усмешка клоуна, который умнее тех, кто с интересом будет рассматривать его. Вот он вышел из темноты, стал на золотистом свету, обрел цвет золота и – смеется с морщинистой лукавой гримасой. Ему на все наплевать с высокого дерева.
А в дальнем углу стоит мольберт с наполовину записанным холстом. Он ждет мастера. Но дождется ли?
Рембрандт переводит взгляд на противоположный угол. Там темным-темно. Там совсем беспросветно…
В таверне сидят изрядно постаревшие амстердамские ополченцы. Среди них Баннинг Кок и Виллем ван Рейтенберг. Они пьют вино – прекрасное французское вино, – точно так же, как и четверть века тому назад. Рейтенберг – уже с брюшком. Баннинг Кок, можно сказать, сильнее поддался течению времени. Но стариком его пока не назовешь.
– Помните, – говорит Рейтенберг, – как мы однажды сидели на этом же самом месте и нашему капитану пришла мысль заказать портрет роты?