Река Лажа - страница 16

Шрифт
Интервал

стр.

ки») костяной запятой на провисшем меж петель ковре, его письменный стол, чьи учебой забитые ящики поддевались, когда застревали, из кухни носимым ножом, — все овеялось дымкою заговора, сохранив свою прежнюю внешность, и неброско пасло его, грешного; опечаленный, он прошествовал к матери в кухню, тщась не выдать расстройства, дабы не наслушаться новых рассказов о печальном своем положенье, но и здесь не нашел себе отдыха от говорящей с ним тьмы. Во дворе надрывалась несмазанная карусель, приводимая в ход малолетним Сизифом. Птицын вслушивался в голый скрип, возносившийся в самое небо. С карусели давно поотбили сиденья — Аметист и не помнил, застал ли он их; оставалась одна крестовина, и погонщик, как то было видно ему из окна, поперек живота перевесился через широкую лопасть и отталкивался от земли достававшими еле мысками. Карусельный останок, бесцельно насилуемый в сердцевине двора, обращался со стоном, наматывая нитевидное вещество жизней их и сожительств, болезней и трат, праздников и лишений, волоча по песку похоронные ленты с реченьями глубоководных безлицых святых вроде «куплено — нажито, продано — прожито» и «не спишь, да и выспишь», раздробляя случайных собак, осыпая муку и крахмал, покрывала ночные и дневные знамена сминая, — твердая, как просвира из камня, и ползучая, как простокваша, Млынь свершала свой круговорот, и движение было так сладко-тягуче, что скрывало и скрадывало и себя самое.

Летом Птицын, посильно бежавший кружков, секций и пионерлагерей, дал себя наконец уломать и был выслан в детлаг «Юный ленинец», хвойное безраздолье с осклизлым бассейном, где его, вечно жмущегося вдоль щербатых бортов, сладострастно тянули на дно загорелые бритые неслухи из восьмого отряда, и вечерними киносеансами в клубе, непременно тонувшими в общем галденье и уханье. С перекрытием ламп и вторжением кинопроектора воцарялось бесправие и поминутный разбой: с дохляков и тетерь, запираемых общим навалом, стаскивали картонную обувь, с присказкой «на кого бог пошлет» улетавшую в амфитеатр; из восьмого затягивали «Сектор Газа», по куплету-припеву от песен, никем не заученных в точности, спотыкались и грызлись; девочки, занимавшие фланги, держали презрительно шеи, не повертываясь на все новые вопли, но в секунды затишья следили за душной мужской преисподней так, как будто бы не отвергали возможность вмешаться в их темное варево. Проносящиеся как кометы вожатые настигали зачинщиков, но не смиряли волнений, а в один из показов — то был фильм о большой астероидной туше, разогнавшейся напропалую навстречу ничем не прикрытой Земле, где блестящая кучка умов изощрялась в прожектах спасенья, — вакханалия ленинцев в зале, взогретом предчувствием гибели, все же превозмогла все границы, и сеанс высочайше был прерван в момент, когда адов валун раздробили особым лучом, но не предугадали последствий, и куски его мчались теперь, слившись в яростный рой и грозя простучать по планете пощады не знающим каменным градом. Птицын, как и обычно сидевший с умеренными, был захвачен картиной и не огрызался на дятла, безотлыжно долбившего сзади коленом его мягкотелое кресло, но, как только экран залило первозданное молоко, а вверху забелели трескучие лампы, осветив призаткнувшийся зал, он поймал себя тотчас на том, что его не волнует, достигнет ли цели полет этих острых камней и что станется с крепкими городами подлунной, когда в них вонзятся их клювы. Он сидел, безразличный к оборванной повести, слушая поднимавшийся ропот солагерников, пресекаемый хлесткими окриками воспитателей, и смотрел в белую простыню так, как будто за этим сюда и пришел, пока всех не погнали на выход, в июньские сумерки. В беспорядках (кому-то таки повредили лицо), как то незамедлительно установилось, Аметистов отряд поучаствовал крупно, и уже перед сном воспитатель, мужик лет шестидесяти, чьего имени-отчества Птицын не помнил, дал зарвавшимся страшный разнос перед строем, торопливо заглатывающим вечерние йогурты в синеватом фойе дормитория: их наставник отказывался понимать, как они променяли кино, где в концовке решалась судьба всей Земли, на дешевую свалку и на душевредное гиканье. Воспитателю, видимо, нравился фильм, он как будто хотел сверхъестественно вызвать обрезанную половину его на побелку фойе, запрокинуть седую главу и узреть: одного же куска, разъяснял он, хватило бы, чтобы размазать наш лагерь! а их же там тысячи! тыщи таких смертоносных! неужели плевать? что из вас будет дальше, если вам уже щас наплевать? Птицын, шаркая ложкой в пластмассовой чашке, зацепился за мысль о паденье на лагерь циклопической глыбы и потом, уже лежа в железной кровати и обдумывая столь плачевный сценарий, не нашел в себе сил ужаснуться последствиям выдуманного кошмара, перебитым телам, как попало развешанным на турниках и руинах: правды в этом не чувствовалось ни на грош, его Млынь была вся несклоняема, неустранима и скорее б сглодала себя до корней, нежели уступила бы право покончить с худыми ее закромами и базарными бабами смутной залетной громаде; вместе с тем ему было так муторно в обществе лагерных сверстников, так выматывала коллективная чистка зубов, так хотелось домой, что подобный исход он почел бы за праздник — при условии собственных легких ранений не в голову: во дворе у него на глазах как-то атаковали захожего увальня с Красносмородской и один из камней поразил того в темечко — Птицын видел, как волосы слиплись от крови; рассуждая так, не засыпал и вникал в потолок так же, как в неживую холстину из-под остановленного кинофильма; разглядел ли его кто-нибудь за просмотром пустого экрана — вот что было теперь любопытно ему; в зале предположительно многие пялились в голую вертикальную скатерть, веря, что все еще поправимо, но один только Птицын мог быть так осознанно уравновешен, одним взором своим приглашая провидеть в погашенном прямоугольнике нечто большее, чем неразумную белую темень, — так в болезни являлись из складок ночных занавесок неприятные длинные лица без глаз, но с обширными ртами; но и будучи в неразмягченном болезнью уме, он теперь ощущал в себе рост той же самой тревоги, что рождали приливы ангинных видений. Залегая затылком к окну, он внимательно слушал, как зреет снаружи большая, как ночь, непогода, как плотнеет разгневанный воздух и мятутся под ветром деревья скрещенных аллей, а из леса, ложащегося на ограду, выдвигается, переминаясь, мглистое подростковое воинство ленинцев, не сдержавших пронзительных клятв: с древа падших, в бассейне утопших, камнями побитых, опаленных и рваных, босых; тьму мутило, расшатывало, приближалась гроза, и затравленный Птицын вжимался в постель головою, крестцом и лопатками, так надеясь не выдать себя. Их ночная охота, эта глухонемая гоньба, вырвавшись из-под старой обрушенной хвои, из кротовьих траншей и мышиных убежищ, серебрящейся соли и кислых окалин, отрясая с себя из-под полуистлевших футболок плотоядную смесь из мокриц и клещей, означалась все строже, и уже ожидаем был отсверк их ловчих огней на стене, — в лагере, выдал Глодышев после, развенчивая Аметистов эксцесс, ни один из насельников не погибал никакою неумною смертью и тем более не был убит, отмечались лишь случаи дикого рукоприкладства, да являлось обычное в этих местах воровство (Птицын знал и тогда и дрожал за «Монтану» и рукописи, но сумел уберечь, не ослабив призора ни на день); из-за окон давило, накатывал ноющий фронт, его однопалатники уловимо-бесшумно отрывались от коек, еще не понимая причин своего беспокойства; это их полусонное приподыманье показалось ему не совсем осторожным, и он вжался в кровать еще истовей, обреченно ища заручиться достаточной тяжестью, чтоб сдержать своим противовесом оплошливое шевеление их. Стиснув веки, он силился выключить мозг, неприлично моменту гоняющий «Орбит без сахара» — хит с притопом с альбома в гранатовом переплете; сумасшествовал, все не взрываясь, пинг-понговый шарик вступительного солячка, разгонялся до изнеможенья и опять возвращался к начальной неспешной издевке; пот щекочущий взялся в межбровье, и холодные руки, натянутые от плеча до ногтей, заболели в локтях. Их должны были вычислить скоро, конец был прописан давно — неспасительная и далекая мама всплыла со своим «понимаешь ты, кто над тобою», — и, когда за окном наконец, истомясь в темноте, хлопнул всесокрушающий гром, принудив дребезжать ложки в кружках на тумбах, Птицын вырубился, не успевши застать катастрофы. Так он напрочь проспал разрушительный выдох московского урагана девяносто восьмого, причесавшего Млынь на излете и наведшего треску в прилагерных соснах; также были повержены три ли, четыре столба в Соколове, углубленном в змеистом залесье; в лагере же от грохотов и сотрясения сделалась паника, быстро хлынувшая в коридоры, загулявшая лестницами с этажа на этаж. Позже Птицыну пересказали о выстроенных в женкрыле баррикадах из кресел и тумб, произвольно захлопывавшихся дверях и отчаянном предположении, что оборванный их беснованьем сеанс завершится теперь наяву. Аметист же проснулся в сиянии и славе умытого мира — винегрет из покрошенных сучьев, флажков, птичьих гнезд и начинки из урн, опрокинутых ветром, он увидел потом; здесь же выяснилось, что его выдающаяся беспробудность страшной ночью сказалась в соседях его столь пронзительно, что они предпочли удалиться втроем из их комнаты, лишь бы не наблюдать заговорщицки спящего Птицына. Очевидно, ему приписали причастность творящемуся за окном — благо вас не ударили чем-нибудь по голове, комментировал Глодышев, в ситуациях вроде такой оживают такие пласты, что недолго до самого черного дела: изрубают же и матерей сыновья, усмотрев в них горячечной ночью ощеренного Бафомета; да, в горячке, оспорите вы, но в том возрасте, на который пришелся ваш лагерный опыт, этой необходимости, как вы и сами припомните, нет — для того, чтобы в ночь урагана при виде загадочно, общего страха не ведая, спящего сверстника юный ум, уже порченный кинематографом, сочинил ужасающую подоплеку и довел себя до исступленья, ему хватит и собственных сил; ваша правда, ответствовал Птицын, но я возразил бы в другом: матерей ведь не рубят, но употребляют, насколько я осведомлен, молоток — вам ведь памятен Алекс Маргелов, коротающий век в равелине? Чушь кромешная, юноша, Саша был все же не варвар, хоть и очень больной человек, раздираемый так, что нам с вами непросто представить; по стихам вы себе рисовали, я думаю, нестареющего гувернера-растрепу с брюсовскими «Весами» в портфеле, запоздавшего в наши края лет так на девяносто, рассекателя по выходным скейтинг-ринга и секретного симпатизанта к.-д.: эти дробные, дерганные на скользящей доске его метры, эта вечная поза невольного чижика, не помноженные — поделенные на, скажем честно, вторичный, но нисколько не преувеличиваемый самим им талант — зоб, как ваш прощелыга Уклейчик, привычки раздуть не имел, — неизбежно сходились в такую картинку, о да. Алекс был складный версификатор, не более, и случившееся с ним несчастье, принимая в расчет и медикаментозную травлю, обиходную для Берлюков, вряд ли сможет однажды извлечь из него 


стр.

Похожие книги