Ириньица, не закрывая глаз и не меняя лица, плакала.
– Эх, мама! Разжалобил тебя, сказал, не знаючи. Ты не плачь. Что укажешь или пошлешь куда, все сполню… Не плачь – прикажи чего!
– Одну заботу положу на тебя, голубь-голубой… Сходи ты, сыщи товарища твоего, кой смелый и ничего не боится. Чула от тебя, такие есть… Я ему денег дам что попросит, ай узорочья – ничего не жаль, – лишь пробрался бы на лобное место и голову, псами боярами посеченную, Степанушкину, принес.
– Понимаю, мама! Принести?
– Только не ты, дитятко! Человека сыщи такого… Состригу я с той головы кудерышки да под подушку складу…
– Да, мама, не чула, – сказал я: обрита его голова со лба до темени…
– Ну, так прощусь с ей, дитятко… Легко мне будет, бесслезно… Сходи, сынок, за таковым удалым!
– Схожу, мама. А ты, родненька, не горюй! И пошто, пошто я раньше того не знал?! Отец!
Василий быстро поймал на лавке шляпу, подтянул кушаком распахнутый кафтан, а выйдя в сени, пошарил чего-то недолго.
Ириньица, медленно приподнимаясь, села на постели, провела руками по лицу и сперва тихо, потом быстрее несколько раз тряхнула головой, как бы себя убеждая, сказала:
– Ой, баба лежебока! В путь пора, а ты окисла в дреме?
Стала подыматься на ноги, ее пошатнуло, но с упрямством в лице она удержалась за кромку тяжелого стола:
– Буде, крепись. Дела много: обрядиться, подрумяниться, брови подвести… Ой, нерадивая!
Держась за стену, она подошла к шкапу, открыла и сквозь него прошла в прируб.
В подвале было ведомо время по часам – они висели на стене; гири их старательно по утрам подымал Василий. Но сегодня он куда-то заторопился, забыл, и часы стояли. Ириньица не видела часов, перебирала свои сарафаны. Оделась в белый атласный сарафан с лямками, низанными жемчугом, шитый золотыми узорами. Переменила шелковую рубаху на белую тонкого полотна, достала кику полегче, без очелья, надела. Одеваясь, шептала:
– По дружке Степанушке… в белом… не черном… ух, дай Бог силы!
С трудом выбралась в сени, нашла яндову с вином, через край яндовы выпила вина, закашлялась и, отдышавшись, поела белого хлеба:
– В путь-дорогу! В путь-дорогу, баба! Силы паси… кормись.
Вернувшись из сеней, стала прибирать горницу. Из коника вытащила скатерть малиновую бархатную, покрыла дубовую доску стола. В другом трехсвечнике установила и зажгла свечи. Поправила у образов лампадки и тоже зажгла. Покрестилась, но в землю боялась кланяться – не встать с полу.
В сенях застучали смелые шаги, вошел сын, поставил на лавку мешок:
– Вот на, мама! Принес!
– Ты? Сам ты?
– А кого еще искать в подмогу?
– Ой, сынок, сынок! Голубь – страшно… и тебя с моих глаз, боюсь, утянут окаянные…
Ириньица шепотом спросила, подходя, шатаясь на ногах, к лавке:
– Та ли головушка, голубь?
– Та, мама!.. Она… Чего не веришь?
– Я так, голубь! Я так… сказать…
Мать, раньше чем вынуть из мешка голову, обняла сына:
– Родненькой! Васильюшко! Дай поцолую тебя, соколик мой, и благословлю… Прости грешную…
– В чем прощать-то?.. Да благословлять пошто? Дай-ка выну я голову, снесу – тяжелая…
– Нет, сама! Сама, сама я, а ты поди, сынок, да приведи гостя, старца нашего…
– Он сказал: «Сам прибреду». Чуть не поволок его купец Редькин с приказчиками, что у лари у моста.
– Нет, родной! Сыщи – видишь, чуть не уволокли куда… С батюшкой твоим был – сыщи его. А я, може, отдохну… сосну мало…
– Опочинь да здрава будь! А ладно, мама, что опять пошла, как тогда, когда Лазунка был… Одно что-то мне нерадошно…
– Что ж нерадошно, отчего, дитятко?
– Так… я не знаю… Гляжу вот: нарядилась, как на свадьбу, а глаза…
– Что глаза мои, Васильюшко?
– Да все едино как плачут…
– Ой ты, ей! Голубок-голубой… Ой ты, – дай Бог тебе на путь доброй и силу возрастить… и крепким…
Ириньица еще раз обняла сына; сын в ответ на ее ласки тоже обнял мать торопливо. Уходя, ударил о полу кафтана шляпой:
– Эх, не хотелось бы уходить от тебя! Ну, я скоро, мама…
– Подь, голубь, с богом… Хоть ты и ненадолычко, а старца сыщи… Тут он, близ где-то…
– Сказал: «Прибреду». Темнеет, придет ужо?.. Ну, подтить, так иду!
В желтом свете свечей Ириньица стояла у лавки над мешком, высокая, вся плоская. Желтели клочья волос поседевшие из-под узорчатой красной кики. Тронула мешок исхудалой рукой и отдернула пальцы, отступила: