«Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад — весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу я не вашей радостью… Пожога вам не залить по Руси ни водой, ни кровью, от того пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но вам конец придет! Каждая сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я… Еще приду! Приду подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть, а с вас, брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в Москву-реку, сволочь!..»
Прочитав, пономарик перекрестился:
— Сжечь? А може, не придут искать? Ой, Троха, сгоришь с такими письмами!
Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:
— Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить…
— Чую, Егорушко!
Пономарь, торопливо скомкав записки, сунул их за образ Николы, на божницу.
— Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.
Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез на колокольню. Чем выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей не опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:
«Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать надо и коим людям сказывать… Кабы седни не налез пузатого черта воеводу, прости бог, и страсти моей не было бы…»
Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь, рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.
— А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я…
Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченых крестов храма Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади, белел стенами, пылал золотом, зеленел крышами и башенками пестрый храм черниговских чудотворцев Михаила и Федора, а там столб колокольни одноглавой, узкий, серый, тянулся ввысь к золоту других — мученика Христофора церковь.
— Прости бог! Хоть ты, песий лик, угодник, — звони!
Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор, молчал Николай Гостунский, и Чудов монастырь молчал.
— Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..
Оглядел звонец Трошка Москву-реку, рыжий от заката ее заворот за Кремль отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен по воде брызгали, ползли золотыми змеями отблески церковных глав, а против Кремля, на своей стороне, за Москвою-рекой, почти у ног Трошкиной колокольни, каркало воронье, стучали топоры плотников. Недалеко от берега стрельцы, белея полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в нее колье. Таскали близ ямы тесаные бревна, взводили лобное место. Два подгнивших прежних лобных чернели в стороне; около них в вырытых ямах пестрели головы и черепа казненных, засиженные воронами.
«Вот те правда, звонец! — подумал, вглядываясь в работу стрельцов и плотников, пономарь… — Вишь, привезли… Как зверей оковали, а сказывают сие „именем государя“. Что он делал? Народ от крепости слободил? Бояр вешал… Ежели я и послушал у пытки, да за то, вишь, чуть самого не утянули, как лихого. Теперь так: пытаешь за правду — пошто же боишься народу показать? А коли боишься, понимай: творишь неправду, беззаконие чинишь, от страху перед правдой народ изводишь…»
Прислушался пономарь и как бы задумался:
«Молчит Кремль. Так нате, бояра! Я атаману Разину панафидное прозвоню. Заливай, голубчики, поплакивай!.. Сказывай народу, как тяжко за тебя, народ, заступаться… Э-эх! Прогонит меня на сей раз протопоп от звона!»
На полянке за Москвой-рекой долго плакали колокола протяжно и гулко.
Мимо идущие крестились, говорили:
— Кто-то большой нынче помер!
Кремль тоже звонил — мрачно, торжественно, славя мощь и правду царскую.
Сходя с колокольни, Трошка-звонец не слышал больше стука топоров, — на Козьем болоте лобное место Разину было готово.