Когда зарыли могилу, плотники собрали избушку-голубец, под навес ее прибили образ Николы. Разин снял шапку (есаулы стояли без шапок), шагнул к голубцу Лазунки, встал на одно колено, сказал, и голос его дрогнул:
— Покойся, родной мой! Ты истинно любил меня… Я не забуду тебя, пока жив! Злодея сыщу коли, то будет помнить день нашей разлуки! И если падет тоска смертная, уныние непереносимое охапит душу, тогда — кто знает? — быть может, моя рука перекрестит мою грудь, и ведай: первая от меня молитва будет по тебе!..
Отъезжая с атаманом в город, Чикмаз сказал:
— Батько, надо ба у Васьки Уса в дому пошарить Шпыня? Сдается мне, он, лютой пес, убил есаула!
— Где был караул в тое время, Григорий?
— Да караул, батько, все время был и на чутку расскочился, дуван какой-то делили.
— И я знаю тоже… Шпынь! Искать его не здесь и не теперь, будет место! Подите все на дело… Я же, коли увижу надобное в сыске, позову.
Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил:
— Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго.
— Опрошу и приведу к тебе их, батько.
Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал:
— Гости, дорогой гость!
— Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил!
— Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна… Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил… И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась…
— Что ж за болесть, Василий?
Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед:
— А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем!
— Без хозяина не пью, таков мой норов.
— Мне, вишь, лекарь претит пить.
— И я не буду!
— В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич?
— Оно на то схоже.
— А, ну коли! — Запрет ради тебя кину, изопью мало…
Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал:
— Налей из третьей, пей со мной!
Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил.
— За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты?
— Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух… Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией… А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три.
— Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку?
— Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа!
— Где ж дьявол кроется?
— Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву?
— А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня… В измене тебя считал.
— Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку?
— Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку?
— Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил… Сам он несусветно злой человек… падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе.