— Да? — Перекосив лицо в нелепой гримасе, он огляделся по сторонам. Дурак, подумала Кета, все предусмотрел, кроме этого, ты ему испортила вечер.
— Конечно, — сказала она. — Разве не знаешь, что все перед ним трясутся еще хуже, чем ты? Не знаешь, что он вроде бы совладелец заведения? Как же у тебя мозгов не хватило додуматься?
— Я хотел бы подняться с вами, — запинаясь, выговорил он: огненные глаза на посеревшем, со свинцовым отливом, лице, широкий нос с глубоко вырезанными ноздрями, полураскрытые губы, блеск белоснежных зубов, пресекающийся от страха голос: — Можно? — И с еще большим страхом: — Сколько это стоит?
— Тебе год работать, — улыбнулась Кета и поглядела на него сочувственно.
— Ну и пусть, — настаивал он. — Хоть год за один раз. Можно?
— Можно. Плати пятьсот — и будет можно, — сказала Кета, и снова под ее изучающим взглядом он, смешавшись, опустил глаза. — Да за комнату полсотни. Так что, сам понимаешь, тебе не по карману.
Белые шары провернулись, губы поджались, плотно сомкнулись. Но поднялась огромная рука, жалобно ткнула в сторону Робертито, стоявшего на другом конце стойки: а тот говорил — двести.
— Это другие идут по двести, а у меня расценка своя, — сказала Кета. — Но если у тебя есть две сотни, можешь подняться с любой из них. Кроме Марты — вон той, в желтом. Она не любит негров. Ну, ладно, плати по счету и проваливай.
Она видела, как он с задумчиво-печальным видом доставал из бумажника деньги, расплачивался с Робертито, прятал сдачу.
— Полоумной передай, я позвоню, — дружелюбно сказала Кета. — Да возьми кого-нибудь из девиц, это же всего двести. Не бойся, я поговорю с Ивонной, она не настучит Кайо.
— С ними я не хочу, — пробормотал он. — Я лучше пойду.
Она проводила его до палисадничка у входа, и там он вдруг резко остановился, повернулся к ней, и в красноватом свете фонаря Кета увидела, как он, сомневаясь, колеблясь, вскидывает и опускает, вскидывает и опускает глаза, борется с непослушным языком и наконец выговаривает, что у него осталось еще двести солей.
— Будешь приставать — я рассержусь, — сказала Кета. — Давай, давай. Шагай.
— За то, чтоб я вас поцеловал? — растерянно выдавил он. — За один поцелуй?
Он взмахнул длинными руками, потом сунул руку в карман, прочертил ею в воздухе стремительную дугу, и Кета увидела кредитки. Они спускались к ней в руку и, непонятно как, точно сами собой, оказались зажаты и скомканы в ее пальцах. Он быстро оглянулся по сторонам. Кета увидела, как склоняется тяжелая голова и почувствовала, как к шее плотно присосались его губы. Он яростно обнял ее, но в губы поцеловать не пытался и, едва лишь почувствовав сопротивление, выпустил.
— Это недорого, — услышала она его ликующий, благодарный голос, увидела танцующие в глазных впадинах раскаленные белые угли. — Скоро приду с пятью сотнями.
Он открыл дверь и вышел, а Кета еще постояла, растерянно глядя на две синие бумажки, трепетавшие у нее в руке.
Перечеркнутые, исчерканные и выброшенные в корзину черновики статей, думает он, перечеркнутые недели и месяцы. Помнишь, Савалита: стоячая вода редакции, вечные шутки и бородатые анекдоты, вертящиеся вокруг одного и того же разговоры с Карлитосом в «Негро-негро», вороватые походы в ночные клубы. Сколько раз мирились, ссорились и вновь мирились Карлитос и Китаянка? Когда Карлитос из пьющего стал запойным? В этом студне дней, тине месяцев, в жиже лет ухватиться, уцепиться можно за одну-единственную, тоненькую ниточку. Ана, думает он. Они встретились через неделю после того, как его выписали из клиники, и пошли в кино на какую-то картину с участием Колумбы Домингес и Педро Армендариса[67], а потом посидели в немецком ресторанчике на Кольмене, а в следующий четверг ели мясо с перцем в «Крим-Рика». Потом, Савалита, все распадается на атомы, все путается: чай в маленьких кафе, обступивших Дворец Правосудия, прогулки в парке «Экспосисьон», а потом наступила зима со стойкими туманами и мельчайшей изморосью, когда их бесцветные отношения, состоявшие из мексиканских мелодрам, недорогих трапез и словесной пикировки, вдруг обрели некую довольно зыбкую определенность. Помнишь, Савалита, полутемный зал «Нептуна», где сомнамбулически звучала музыка, где в сумраке танцевали пары, где пахло перегаром и блудом? Ты беспокоился о том, хватит ли денег расплатиться, скаредно растягивал свой стакан, подсчитывая наличность. Там, подстегнутые полутьмой, музыкой и прильнувшими друг к другу парами, вы поцеловались в первый раз: я люблю тебя, Ана. Помнишь, как ты удивился, когда ее тело покорно приникло к тебе — и я тебя, Сантьяго, — и ты почувствовал детскую жадность ее губ и охватившее тебя желание. Они поцеловались в танце, продолжали целоваться за столиком и потом, когда вез ее в такси домой, и Ана не противилась твоим ласкам и прикосновениям. В тот вечер она не отпустила ни одной шуточки, думает он. Так начался их безрадостный и полуподпольный роман. Ана требовала, чтобы ты приходил к ней обедать, а ты говорил, надо сделать репортаж, у меня деловая встреча, сегодня я занят, в другой раз, на будущей неделе. Однажды в «Гаити» их встретил Карлитос, сделавший большие глаза при виде прижавшейся к твоему плечу Аны. Тогда вы впервые поссорились, Савалита. Почему ты не хочешь познакомить ее со своими родителями и познакомиться с моими, почему ты даже своему ближайшему другу о ней не сказал, ты стесняешься меня, ты стыдишься показываться со мной? Разговор этот происходил в дверях клиники, было холодно, и ты вдруг разозлился: теперь я понимаю, почему ты так любишь мексиканские ленты, Анита. Она повернулась и ушла, не простившись.