А сеньор Лукас был такой молоденький, что рядом с ним и хозяйка даже казалась старовата, и такой красавец, что Амалию при одном взгляде на него в жар бросало. Смуглый, зубы белые-белые, глазищи такие, и держится — владыка мира, хозяин жизни. Нет, говорила она Амбросио, с ним-то она крутит не за интерес, да у него и нету ни гроша. Он был испанец и выступал там же, где и хозяйка. Там, в кабаре, мы познакомились и полюбили друг друга, призналась она Амалии, потупив глазки. Иногда они с хозяйкой, расшалившись, начинали петь на два голоса, а Амалия с Карлотой мечтали: вот бы поженились, вот бы детишек завели — уж больно счастлива была сеньора Ортенсия.
Но когда сеньор Лукас совсем перебрался в Сан-Мигель, обнаружились у него коготки. До самого вечера он из дому не выходил, полеживал на диване и распоряжался: то виски налей, то кофе подай. Угодить на него было трудно, в еде он привередничал, а влетало за это от хозяйки Симуле. Заказывал какие-то диковинные блюда — черт его знает, что такое гаспачо[59], ворчала та, и Амалия впервые услышала, как она черного поминает. Короче говоря, они все в нем быстро разочаровались, даже и Карлота. А он, мало того, что капризы строил, оказался вдобавок большим нахалом: хозяйкиными деньгами так и швырялся, тратил их без счета, а если посылал купить что-нибудь, говорил: возьми у Ортенсии, она — мой банкир. Еще любил закатывать вечера, каждую неделю гости, он жить без них не мог. А однажды Амалия подглядела, как он целует сеньориту Кету прямо в губы. Да она-то как могла, ведь самая ближайшая хозяйкина подруга, что с ней-то было бы, если б она их застукала? Да ничего не было бы, простила бы, она влюблена была в него без памяти, и все ему с рук сходило, и стоило ему сказать ей ласковое слово, как вся ее мрачность исчезала, а сама прямо расцветала, молодела на глазах. Ох, он и попользовался же этим. Приносили счета за то, что накупил сеньор Лукас, а хозяйка раскошеливалась или изобретала какие-то невероятности, чтоб оттянуть платеж. Тогда-то Амалия впервые поняла, а сеньор Лукас — нет, и с каждым днем требовал все больше и больше. Одет был как картинка, галстуки разноцветные, пиджаки в талию, башмаки замшевые. Жизнь коротка, любовь моя, смеялся он, надо прожить ее с толком, любовь моя, — и раскрывал объятия. Ты как младенец, отвечала хозяйка. Ну и ну, думала Амалия, выдрессировал — как шелковая стала. Беспрестанно ластилась к нему, садилась к нему на колени или на пол у его ног, так что Амалия глазам своим не верила. Слышала, как она говорит: приласкай меня — нежным таким голоском — поцелуй меня, обними свою старушку, она так тебя любит — и тоже не верила.
В те полгода, что провел сеньор Лукас в Сан-Мигеле, дом уже никак нельзя было назвать полной чашей. И шкафы опустели, и в холодильнике стояло только молоко да зелень, и вина перестали выписывать. Виски отошло в область воспоминаний, и пили теперь писко[60], разбавленную «джинджер-эйл» с сандвичами вместо креольских кушаний. Амалия рассказала об этом Амбросио, а тот улыбнулся: ну и сукин же сын этот сеньор Лукас. Впервые, кажется, в жизни взялась хозяйка подсчитывать расходы, и Амалия чуть не прыснула — такое лицо сделалось у Симулы, когда потребовали у нее сдачу. А потом в один прекрасный день она заявила: они с Карлотой уходят, давайте расчет, поедем в Гуано, там откроем харчевню. Но Карлота перед самым уходом, видя, до чего же Амалия огорчилась, шепнула ей: все вранье, никуда они не уезжают, будем видеться, Симула нанялась в один дом в центре кухаркой, а ее берут в горничные. И тебе, Амалия, надо отсюда ноги уносить, мама говорит, тут добра не жди. Уволишься? Нет, Карлота, я от хозяйки, кроме добра, ничего не видела. Осталась да еще взялась стряпать, лишние полсотни не помешают. С тех пор, правда, хозяева почти никогда дома и не ели: пойдем, любовь моя, поужинаем где-нибудь. Не нравится ему, видишь ли, моя готовка, говорила Амалия Амбросио, ну и пожалуйста. Но работы против прежнего прибыло втрое: прибраться, застелить постели, посуду вымыть, подмести. Домик в Сан-Мигеле перестал быть таким ухоженным и уютным, как раньше. Амалия читала в хозяйкиных глазах страдание: патио, бывало, неделями не поливала и по три, по четыре дня не прохаживалась метелочкой из петушиных перьев по комнатам. Уволили садовника, и герани увяли, трава пожухла. С тех пор как воцарился в Сан-Мигеле сеньор Лукас, сеньорита Кета ночевать не оставалась, но приезжала часто, иногда и с этой иностранкой, с сеньорой Ивонной, а та все подшучивала над хозяйкой и сеньором Лукасом: ну, голубки, как? Ну, новобрачные, что? Один раз, когда сеньора Лукаса не было, Амалия услыхала, как сеньорита пилит хозяйку: он тебя разорит, он проходимец, брось его пока не поздно. Побежала в буфетную: хозяйка скорчилась на диване, а потом вдруг подняла голову да как заплачет. Что ж она, Кетита, сама не видит, не понимает — и Амалия сама чуть не разревелась, — она же, Кетита, не слепая — она же его любит, что же делать, она впервые в жизни полюбила по-настоящему. Амалия выскользнула из буфетной, побежала к себе, закрылась на ключ, и снова привиделось ей лицо Тринидада — когда болел он, когда его выпустили после отсидки, когда он умер. Нет, никуда она не уйдет, хозяйку одну не оставит.