— Все вранье, что доктор прописал ему восьмичасовой сон, и про заседание комиссии — тоже, — говорил он, словно размышляя вслух. — Он поехал в клуб играть. Он хотел остаться, но не смог превозмочь себя. Он потакает своим слабостям.
Женщины, щекоча друг друга, ненатурально вскрикивая, шепчась, сцепясь, перекатились на самый край широкого низкого дивана. Но не упали: задержались и отодвинулись обратно, толкаясь, цепляясь, хохоча. Сморщив лоб, полуприкрыв веками глаза, он не сводил с них настороженного взгляда. Во рту у него пересохло.
— Единственный порок, которого я не признаю, — вслух думал он. — Единственный порок, который для такого богача, как Ланда, оборачивается настоящей придурью. Зачем играть? Чтобы приобрести большее? Чтобы потерять то, что имеешь? Никто не доволен собой: всегда чего-то недостает или чего-то слишком много.
— Смотри, он разговаривает сам с собой. — Ортенсия, уткнувшаяся было лицом в шею Кеты, подняла голову. — Он спятил. Никуда не пошел.
— Налей мне, — кротко сказал он. — Вы меня погубите обе.
Улыбаясь, бормоча что-то сквозь зубы, Ортенсия неверными шагами направилась к бару, а он, отыскав взглядом глаза Кеты, показал ей движением головы на дверь в буфетную: запри, прислуга проснется. Ортенсия подала ему стакан с виски, села к нему на колени. Он пил, подолгу держа виски во рту, и, полузакрыв глаза, чувствовал ее голую руку, обвивавшую его шею, пальцы, ерошившие ему волосы, слышал ее несвязное нежное лепетанье: Кайито-Дерьмо, Кайито-Дерьмо. Жжение во рту было терпимо, даже приятно. Он вздохнул, отстранил Ортенсию и двинулся вверх по лестнице, не глядя себе под ноги. Так призрак обретает плоть и вес, прыгает на тебя сзади и валит наземь: так было когда-то с Ландой, так было со всеми. Он вошел в спальню и не стал зажигать свет. Ощупью добрался до кресла, сел и, как со стороны, услышал свой неприязненный смешок. Развязал галстук, сбросил пиджак. Сеньора Эредиа внизу, сейчас поднимется. Он напрягся всем телом, замер, стал ждать, когда же она поднимется.
— Тебе бывает тоскливо, Амбросио? — говорит Сантьяго. — Это ничего. Мой друг дал мне верное средство от этого.
— Давайте-ка здесь встанем, — сказал Чиспас. — Там сплошная пьянь, если спустимся, кто-нибудь обязательно привяжется к Тете, добром не кончится.
— Вперед еще немножко, — сказала Тете. — Мне не видно танцующих.
Чиспас подогнал машину почти вплотную, и им открылись плечи и лица тех, кто танцевал в «Насьонале», стала слышна музыка, донесся голос распорядителя, объявлявшего «лучший тропический оркестр Лимы». А когда барабаны и трубы смолкли, за спиной зашумело море, и они обернулись и увидели за парапетом вскипающие белой пеной волны. У дверей ресторанов и баров стояло несколько машин. Ночь была прохладная, звездная.
— Как здорово, мы их видим, а они нас — нет, — сказала Тете. — Как будто что-то запретное делаешь. А?
— Иногда по вечерам тут бывает старик, — сказал Чиспас. — Вот будет лихо, если он застукает нас всех троих.
— Да он убьет на месте, если узнает, что мы увязались за тобой, — сказала Тете.
— Он разрыдается от счастья, увидав блудного сына, — сказал Чиспас.
— Можете мне не верить, но я — вот-вот заеду домой, причем нагряну без предупреждения, — сказал Сантьяго. — Может, даже на следующей неделе.
— Почему же мы тебе должны верить? Сколько месяцев ты нам сказки рассказываешь? — Лицо Тете осветилось. — Я придумала! Едем домой прямо сейчас, сию минуту, помиришься с родителями!
— Нет, не сегодня, — сказал Сантьяго. — И потом, по законам мелодрамы, я должен появиться один.
— Никогда ты не приедешь, и я тебе скажу почему, — сказал Чиспас. — Ты будешь ждать, чтобы отец явился к тебе в пансион, попросил прощения, уж не знаю за что, и стал умолять тебя вернуться.
— Ты не навестил его, даже когда его преследовал этот негодяй Бермудес, — сказала Тете. — Даже в день рождения не позвонил. Какая же ты скотина.
— Но если так, то ты сильно ошибаешься, — сказал Чиспас. — Не дождешься. Ты вел себя как полоумный, и родители имели полное право обидеться. Так что просить прощения тебе, а не им.