— Возможно, вы и правы, — сказал Сантьяго, — возможно, Одрия и слетит. Раньше что-то не осмеливались передавать такое.
— А если вместо Одрии будут все эти господа из коалиции, лучше будет? — сказала сеньора Лусия.
— Так же, если не хуже, — сказал Сантьяго. — Но без военных и Кайо это будет не так заметно.
— Опять вы шутите, — сказала хозяйка. — Даже политику всерьез не принимаете.
— А когда отец вошел в коалицию, ты ему не помогал? — говорит Сантьяго. — На демонстрации против Одрии не ходил?
— Я в политику не совался никогда — ни когда с доном Кайо работал, ни когда к папе вашему перешел.
— Ну, мне пора, — сказал Сантьяго. — Будьте здоровы, сеньора Лусия.
Он вышел на улицу и только теперь заметил солнце — негреющее зимнее солнце, вернувшее юность гераням крошечного садика. Напротив пансиона стояла машина, и Сантьяго, миновав ее, рассеянно отметил, что машина тронулась следом. Он обернулся. Привет, академик. Чиспас сидел за рулем и улыбался ему, как ребенок, который нашалил и теперь не знает, попадет ему за эту шалость или нет. Он распахнул дверцу, сел, и Чиспас стал хлопать его по плечу: ах, черт тебя раздери, так и знал, что встречу тебя, — и смеяться весело и нервозно.
— Да как же ты отыскал этот пансион? — сказал Сантьяго.
— Секрет фирмы. — Чиспас постучал себя пальцем по лбу, снова захохотал, но не смог скрыть, думает он, ни волнения, ни смущения. — Не сразу, академик, но все же я тебя нашел.
В светло-бежевом костюме, в кремовой рубашке, повязанной бледно-зеленым галстуком, вылощенный и свежий, он излучал силу и благополучие, а ты, Савалита, вспомнил, что третий день не менял сорочку, что башмаки у тебя не чищены уже, наверно, месяц и брюки у тебя мятые и в пятнах.
— Рассказать, как я тебя выследил, академик? Я каждую ночь торчал у «Кроники», предки думали, у меня свидания, а я тебя подкарауливал. Два раза чуть не обознался, но вчера наконец увидел, как ты входишь в подъезд. Знаешь, я не сразу решился.
— Ну да, думал, я в драку полезу, — сказал Сантьяго.
— Не в драку, но черт тебя знает, что ты можешь выкинуть. — Чиспас покраснел. — У тебя же бывают такие закидоны, тебя не поймаешь. Хорошо хоть, ты не опустился, академик.
Комната была большая, грязная, с оборванными, испачканными обоями, кровать не застелена, одежда висела на вбитых в стену крюках. Амалия увидела ширму, пачку «Инки» на тумбочке, выщербленную раковину умывальника, зеркальце, вдохнула запах мочи и вдруг поняла, что плачет. Зачем он ее сюда привел? — твердила она сквозь зубы — и еще обманул — так тихо, что он, наверно, едва слышал, — пойдем навестим моего дружка — хотел обмануть ее, заманить, как в тот раз. Амбросио сидел на развороченной кровати, и Амалия сквозь слезы видела, как он покачивает головой: не понимаешь, ничего ты не понимаешь. Что ты плачешь, спросил он ласково, из-за того, что я тебя втолкнул в дверь? — но глядел угрюмо и покаянно, так ты же упиралась, скандалила, народ бы собрался, «что за шум такой?», и что бы нам потом сказал Лудовико? Он взял с ночного столика сигарету, закурил и стал разглядывать ее, медленно скользя взглядом по ее телу, но ногам, по коленям, а когда дошел до лица, вдруг улыбнулся, и Амалию от смущения бросило в жар: вот дура-то, господи. Она изо всех сил старалась рассердиться, нахмуриться. Лудовико скоро вернется, Амалия, дождемся его и пойдем, я ж тебя не трогаю, а она: попробовал бы ты тронуть. Иди сюда, Амалия, сядь, поговорим. Даже не подумает, пусть откроет дверь, она уйдет. А он: а когда тот текстильщик привел тебя к себе, ты тоже плакала? Лицо у него стало грустным, и Амалия подумала: ревнует, злится, и почувствовала, что ее-то злость куда-то исчезла. Он был не тебе чета, сказала она, думая, что Амбросио сейчас вскочит, треснет ее, он меня не стыдился, он ее не бросал, чтоб работу не потерять, — ну, вскочи, ну, тресни, — он первым делом обо мне думал, — а сама думала: дура, ты же хочешь, чтоб Амбросио тебя поцеловал. Губы у него скривились, он выпучил глаза, бросил окурок на пол, растер его подошвой. А у нее тоже гордость есть, второй раз обмануть не удастся, а он с тоской посмотрел на нее: клянусь, Амалия, кабы он сам не умер, я бы его убил. Ага, вот сейчас он на нее кинется, вот сейчас. А он и вправду вскочил на ноги: и его, и любого другого, и она увидела, как он подходит все ближе и чуть охрипшим голосом говорит: потому что ты — моя, была и будешь. Она не двинулась с места, когда он схватил ее за плечи, а потом изо всех сил оттолкнула, так что он пошатнулся и засмеялся: Амалия, Амалия, — и снова попытался обнять ее. Так они боролись, возились, тяжело дыша, когда дверь приоткрылась и в щели возник Лудовико с совершенно убитым лицом.