— Вот видишь, я все предусмотрел, — сказал он. — До завтра.
Но очень скоро, дон, явился Иполито, мрачнее тучи: демонстрантки пришли, развернули свои транспаранты, лозунги и всякую такую хреновину. Женщины вступили на ярмарочную площадь, а люди Лудовико стали тогда подтягиваться к ним навстречу, словно бы любопытствуя. Четыре женщины несли полотнище с намалеванными на нем красными буквами, а за ними шла еще кучка — самые закоперщицы, сказал Лудовико, — по их знаку остальные начинали кричать и скандировать, а было этих остальных целая толпа. Посетители ярмарки тоже заинтересовались, пошли посмотреть, а те кричали, только не разобрать было, что они кричат, и среди них были старухи, и молодые, и совсем девчонки, но ни одного мужчины, все так, как предупреждал сеньор Лосано, сказал Иполито. Шли они как на крестном ходу, у некоторых даже руки были сложены для молитвы. Много их было, дон, — двести, или триста, или четыреста, и в конце концов вся их демонстрация вползла на площадь.
— Проглотим не жуя, — сказал Лудовико.
— Смотри не подавись, — сказал Иполито.
— Мы врежемся в середину, расчленим их надвое, — сказал Лудовико. — Мы займемся головными, а ты, Иполито, — теми, что в хвосте.
— Думаешь, они не бодаются, а лягаются? — натужно пошутил Иполито, и шутка у него не получилась. Он поднял воротник и пошел к своим. Женщины шли по площади, а они — следом, кучками и поодиночке. Когда добрались до «американских горок», снова появился Иполито: сил моих нет, стыдно, лучше я уйду. Знаешь что, сказал ему Лудовико, в последний раз тебя предупреждаю, брось дурака валять, мне за тебя отвечать неохота, делай, что говорят! На Иполито это подействовало: поглядел с бешенством и побежал на место. Тем временем собрались, дон, все ребята. Лудовико и их подбодрил матюгами, и все они втерлись в середину шествия. Женщины все сгрудились у карусели, те, что несли плакат, повернулись к остальным лицом, одна взобралась повыше, начала речь. Народу все прибывало, пошла толкотня и давка, музыка смолкла, но все равно ни словечка было не разобрать. Они хлопали в ладоши, протискивались поближе, а с другой стороны лезли люди Иполито. Рукоплескали, кричали «ура» и «правильно», женщины на них посматривали недовольно, но некоторые обрадовались: они за нас, мы не одни; Амбросио с Лудовико переглянулись, будем держаться друг за друга, и их люди уже вклинились в толпу женщин, рассекли ее надвое и перли дальше, тут и пошел свист, появились трещотки. Иполито достал свой рупор — не слушайте ее! да здравствует генерал Одрия! смерть врагам народа! — загуляли по спинам дубинки — да здравствует Одрия! Тут, дон, такое началось! Провокаторы! — закричала та, что речь говорила, но ее и не слышно было, а женщины вокруг Амбросио заметались, давя друг друга. Расходитесь по домам! — сказал Лудовико, — вас обманывают, не слушайте подстрекателей, — и тут, как он потом рассказывал, почувствовал, его охватили за шею, прямо когтями впились, выдрали клок мяса. Ну, уж тут и дубинки, и кастеты, и велосипедные цепи пошли в ход по-настоящему, а вся эта орава баб зарычала, завизжала, полезла на них с кулаками. Амбросио с Лудовико держались рядом, оберегали один другого, если один спотыкался, другой его поддерживал, если один падал, другой его поднимал. Иполито прав был, сказал Лудовико, эти коровенки оказались почище бешеных быков. Да, дон, они защищались отчаянно. Собьешь какую с ног, она и ляжет, встать не может, но с земли хватает за ноги, тянет, валит. Приходилось отбиваться, и страшнейшая матерщина висела в воздухе. Маловато нас, сказал один из парней Лудовико, надо б гвардейцев позвать, а тот: нет, мать их так, нет! Снова ударили, заставили их отступить, повалили карусель, а вместе с нею чертову уйму баб. Больше они не кричали «да здравствует Одрия!», а крыли их из матери в мать, последними словами. Вдвоем, втроем накидывались на демонстранток и в конце концов сумели-таки рассеять головную колонну, и Амбросио с Лудовико даже смеялись, что взмокли, как на молотьбе. Вот тут и хлопнул выстрел: какая сука стреляла? — завопил Лудовико. Но стреляли с хвоста, а хвост-то держался, и тогда они побежали туда на помощь. Оказалось, стрелял Сольдевилья, а в оправдание говорил, что на него накинулось не меньше десятка, хотели выцарапать ему глаза, но он ни в кого не целился, выстрелил в воздух. Однако Лудовико все равно был в бешенстве: откуда у тебя револьвер, приказа не знаешь? — а Сольдевилья: это мой собственный. Это все равно, сказал Лудовико, я подам на тебя рапорт, наградных ни шиша не получишь. Ярмарка обезлюдела, те, кто крутил «чертово колесо», качели-карусели, попрятались по своим кабинкам, и цыганки дрожмя дрожали в своих палаточках. Тут хватились — одного не хватает. Пошли искать и нашли в отрубе рядом с плачущей. Тут многие осерчали, и ей крепко досталось, а тот — звали его Иглесиас, он был из Айакучи — поднялся как во сне — рот у него был сильно разорван — и все никак не мог понять, где он и что. Хватит, хватит, — сказал Лудовико тем, кто молотил ту бабу, — она вроде не дышит. Сели в автобус, никто рта не раскрывал, до того все утомились. Но потом отошли немного, закурили, стали рассматривать друг друга, пошучивать, посмеиваться: моя ни в жизнь не поверит, что это меня на службе так расцарапали. Очень хорошо, сказал им сеньор Лудовико, дело сделали, можете отдыхать. Вот, дон, какие примерно были там работы.