Художник сел в машину и отъехал, распугивая воробьев, которые рылись в рыжих кучках конского навоза, разбросанного на снегу перед магазином. И тогда отозвался старый Крыщак:
— Зачем художнику черепица, если у него дом покрыт шифером?
И тотчас Хенек Галембка сбегал в магазин за четырьмя бутылками пива, а остальные молчали, чтобы не выставить себя на посмешище поспешным и необдуманным ответом.
Пили пиво, курили сигареты. Кто-то вставал с лавки и уходил, другой приходил и садился. И так — до шестнадцати, когда завмаг закрыла решетку на дверях и потопала к дому. И тогда снова старый Крыщак сказал:
— Князь Ройсс, помню, привез из Парижа плетеное кресло. И попугая. Все спрашивали — зачем ему плетеное кресло и попугай? А он сидел в кресле и чай пил. А попугай болтал. Два слова знал: «раус» и «штилле».
В сумерках они разошлись, а потом о черепице говорили во многих домах. При свете лампочек, при включенных телевизорах. Во Франкфурте-на-Майне убит начальник полиции, телевизионный диктор подчеркнул "р" в слове «анархисты», Крыщак головой кивнул, мол, понимает, о чем речь, потому что князь Ройсс тоже когда-то ругал при нем анархистов. Но своим невесткам Крыщак сказал:
— Не поверите мне. Художник черепицу вез. Из хорошо обожженной глины. На заднем сиденье лежала. Одинешенька.
Одна из невесток аж за сердце схватилась:
— Боже милостивый, черепицу, говорите, отец, привез? Одну?
— Одинешеньку…
В приемном покое доктора Негловича запахло духами. Прибежала жена писателя, пани Басенька. Два крестьянина ждали перед дверьми кабинета, но пани Басенька ворвалась к доктору, как только из кабинета вышла какая-то баба из Белых Грязей.
— Вы слышали, доктор, что художник вернулся из Парижа? Сегодня в полдень… Вроде бы привез новую девку и одну черепицу.
Она расстегнула белую дубленку, натянула зеленый свитерок на больших, торчащих вперед грудях. Соски выделялись, как две пуговки, потому что она никогда не носила бюстгальтера. Она думала, что, может быть, доктор, как обычно, ухватится за одну из пуговок и покрутит ее своими нежными пальцами. Очень она это любила. Но доктор отвернулся к окну и задумался.
— Одну черепицу привез. На заднем сиденье, — повторила пани Басенька, потому что была уверена, что именно об этом думает доктор Неглович.
— Да, да, да… — пробормотал доктор таким тоном, что пани Басенька аж покраснела.
Потому что, непонятно почему, ей вспомнилось то, что некоторые женщины в деревне говорили о докторе — мол, он сначала женщину унизит, прежде чем на нее лечь. Но в чем заключалось это унижение, никто точно не знал. Вспомнила пани Басенька и совет, который дал ей доктор, чтобы она готовила мужу отвар мелколистной липы, но не ее же была вина в том, что писатель не любил отвара. Она поднялась со стула.
— Пойду уж. Не буду вам мешать, — вздохнула она, снова обдергивая свитерок.
Доктор тоже встал. Сделал два шага к пани Басеньке, левой рукой минутку ласкал ее груди.
— Не беспокойтесь, пани Басенька, — сказал он. — Дело с черепицей мы скоро выясним. Медицина знает разные случаи…
Она выбежала из кабинета раскрасневшаяся, удивительно разогретая изнутри. Перед домом снова расстегнула дубленку, так ей сделалось жарко, хоть на улице был мороз. «Чудный мужчина этот доктор», — думала она, поспешая по снежной колее.
Писатель Непомуцен Мария Любиньски четвертый раз выстукивал на машинке фразу для первой главы своей повести. Фраза эта все время казалась ему шершавой, нескладной, запутанной, как груда хвороста, брошенная в лесу. Пожалуй, лучше всего звучал первый вариант: «Он стоял возле Луизы, чувствуя на щеках теплое, почти летнее дуновение от воды. Несмотря на то, что уже наступила осень, день исключительно ясный и безветренный». Может быть, недоставало слова «был», чтобы фраза стала законченной «день был исключительно ясный и безветренный". Он написал слово „был“, потом его вычеркнул, потому что оно производило впечатление чего-то лишнего, потом снова дописал это „был“, добавил „безоблачный“, пока не почувствовал, что его охватывает отвращение к собственной работе. Тогда-то в его рабочий кабинет с двумя выходящими на залив окнами, сквозь которые каждую ночь был виден на другом берегу свет в доме доктора, вошла жена писателя. Из-под расстегнутого кожушка виднелись ее высокие груди, лицо ее было раскрасневшимся от мороза, глаза блестели. Посмотрев на нее, писатель с печалью подумал, что женат третий раз и снова, как и прежде, взял в жены обыкновенную потаскушку.