Буря.
Марина. И здесь слышно.
Дробадонов. Что здесь! Нет, вот там на площади ты побыла б. С собора сорвало крест и на цепях вертит его по крыше: грохот, звон, словно кто с неба на заупокойную обедню звонит.
Марина. Что это за страсти в самом деле в городе пошли!
Дробадонов. Уж и не говори! С весны еще начали люди примечать, то куры петухами пели, то каша из печей уходила. Про псов и говорить уж нечего, что побесилися; а сегодня, скажи ты, иду я сейчас от Ратищей берегом, уронил палочку, стал поднимать и рукой рака схватил. Ну, скажи пожалуйста, в это время рак-то, да на сухом берегу?
Марина (живо). Ты был на Ратищах?
Дробадонов. Сейчас оттудова.
Марина (живо). Из сумасшедшего дома! Ну что, здоров он? жив Иван Максимыч?
Дробадонов. Да! Я сегодня лавку запер рано: все равно торговли не было, да думаю: вот в этакой день уж и Фирс не поедет, да и махнул. Насилу допустили. Теперь еще строжее - приставник так и не отходит, и все подкуплены от Фирса, чтоб никого не допускать. Мы, говорит, ему в том присягали. Насилу за две четвертные уломал.
Марина (спокойнее). Ну и что ж?
Дробадонов (поглядывая на нее). Он сумасшедший, люба!
Пауза. Марина смотрит на свои ногти.
Пространства никакого нет там, теснота одна и очень уж зловонно. Так стойлицо, а посередине кровать, и он лежит, под мышки и в коленях перевязан.
Марина (равнодушно). Это на что он связан?
Дробадонов. Нельзя, говорят, не вязать: встоскуется, начнет метаться, плакать, о стены бьется, а ночью намедни голову, говорит, в решетку в окне завязил. (Пауза.) Истомили они его тем, что отпуску ему никуда нет: совсем узнать его нельзя. Другие прочие хоть в коридор выпускаются, а он никуда... Маринушка, что ж ты молчишь?
Марина (сдвигая брови). А? (Вздыхает.)
Дробадонов (тихо). Я дал еще десятку, чтоб его пустили погулять по коридору. Обещали. Нонче Фирса не будет: погода, и он головы из Петербурга дожидается; они и пустят. (Смотрит на свои карманные часы.) Э, да уж он теперь разминается, гуляет... Марина Николавна! скажи ж по крайности спасибо! (Трогает ее за руку.)
Марина (раздумчиво). Скажи, пожалуйста... не знаешь ты, что это такое значит: что ты мне говоришь о нем, а мне его... совсем не жаль?.. Мне словно никогда его и не было.
Дробадонов. Что ты это говоришь-то это? Кого ты обманываешь?
Марина (пожав плечами). Нет, право!
Дробадонов. Да это что ж такое?.. Послушай! Милушка! Марина Николавна!.. Да что ж ты молчишь?.. (Трясет ее за плечо; она сидит в том же положении.) Ты вот послушай-ка, что люди-то говорят: это хорошо, говорят, что он в сумасшедшем отсидится, а то бы, говорят, его за голову в каторгу сослали. И Минутка, как уезжал, это то же самое говорил... (Опять трогает ее.) Да что же ты пугаешь меня, что ли, Марина Николавна? (Трясет ее за плечо.) Ну, а если пугаешь, так я тебе и не скажу...
Пауза.
(Дробадонов смотрит на Марину.) Так и уеду в Питер... Да; вот через два часа и уеду, потому мне жаль его... я на него сегодня смотреть не мог... а ты каменная... сердце-то у тебя из стали, из стали сделано... Я бы, может быть, мог и тебя свести теперь показать его... да что ж брать бесчувственную... (В отчаянии со всей силы качает ее взад и вперед за плечи.) Да что же ты окаменела, что ли!
Марина (не слыша). Чего тебе?
Дробадонов. Да ты скажи, мол, отвяжись ты, что ли, прочь!
Марина (задумчиво). Мне не нужно его видеть... Ты не слыхал, как женщины, которые от родов умирают, детей своих видеть не хотят, - так и он мне... (махнув рукой) не нужно! Я им измучилась... Я послабела, все это в себе всю жизнь носивши... Теперь мне и его не жалко.
Дробадонов. Что ты это, девушка! Бог с тобой! Сто дней бодрилась - и вдруг на сто первом...
Марина. На сто первом кнуте, Калина Дмитрич, люди умирали.
Дробадонов. Перестань! стыдись! У бога много дней.
Марина. В лютой поре все дни бывают люты. (Вскинув головою.) Что мать моя у тебя, как живет? Успокой ты ее.
Дробадонов. Сударушка ты моя! Будь только ты-то в своем виде; а я не хвастал тебе: я ей уж келийку ставлю против бани на огороде и девчонку в няньки приставлю к ней.