Мы знаем, к примеру, что однажды ночью, очутившись на тогдашней улице Дубильщиков, он был охвачен безграничной, почти нечеловеческой печалью и потерял сознание. Мы знаем также, что его угнетало воспоминание о самоубийстве бедного, убогого служки, повесившегося на главном светильнике синагоги — ради вящей «славы» Господней. Постоянно навещая других учителей, Леви-Ицхак, по всей видимости, пытался избавиться от видений, овладевших им после долгого, многолетнего сопротивления.
Он погрузился в себя, превратился в затворника. Внезапно утратил способность исполнять официальные обязанности и проводил время, необычайно быстро читая из маленькой книжечки, с которой никогда не расставался. Он находился в прострации, отсутствующий взгляд блуждал поверх предметов и людей. Он, чья страстность высекала искры из каждого сердца, выгорел дотла, став испуганным, затравленным человеком. Пружина сломалась. Что его мучило? Переутомление? Или наслоившиеся переживания, обиды взяли свое? Возможно, накопившиеся неудачи ввергли его в отчаяние. Много цадиков собралось, чтобы помочь ему. Они приписали недуг иным глубинным и скрытым причинам. Ицхак-Айзек из Калува констатировал: «Это возмездие ангелов, он понукал их». Другие усматривали здесь кару: кажется, Леви-Ицхак засомневался однажды и в своей собственной силе, и в искренности своих последователей. Третьи утверждали, что он пал жертвой своих предосудительных изысканий: тайной наукой нельзя заниматься безнаказанно. Беззащитен и уязвим тот, кто бросает вызов Божественному порядку. Открыл ли Леви-Ицхак, что душа может стать врагом разума? Что рвение, доведенное до предела, обрывается в бездну, что метания оборачиваются безумием? Понял ли он, что его мольбы не привели к ожидаемым результатам, ибо Богу легко не внимать им либо не придавать его молитвам значения. Никто не знает — и что совсем уже странно, — никто даже не пытался узнать.
Однако его болезнь не выглядит исключением. Многие другие хасидские учители страдали подобным же образом: Барух из Меджибожа, Нахман из Брацлава, Элимелех из Лизенска, Святой Люблинский Ясновидец и, согласно некоторым источникам, сам Баал-Шем. Все они по-разному боролись с меланхолией. Быть может, с неотступным вниманием всматриваясь в страдания, они приучились видеть в мире только скорбь, и, напряженно вслушиваясь, в тысячи печальных голосов, предпочли оглохнуть и онеметь. И все-таки с Леви-Ицхаком дело обстоит иначе: о его надломе почти не упоминается, словно летописцы хасидизма не хотели, чтобы он предстал перед нами измученным, сломленным человеком. Кто угодно — только не он. Легенда принуждала его оставаться верным себе, пылающим верой, источающим силу и творческий восторг.
По счастью, кризис продолжался не более года. Леви-Ицхак выздоровел почти внезапно, без всякой посторонней помощи покончив с этим кратковременным недугом, и снова стал самим собой. На протяжении следующих пятнадцати лет он неоднократно бросался в битву, которая достигла тогда особого накала, чтобы защитить свой народ от бесчисленных опасностей и наветов. Кстати, его болезнь стала точкой отсчета, началом. После уединения и безмолвия, после жгучих мук разочарования Леви-Ицхак достиг новых высот и обрел новые силы, корнями уходящие в его распри с Богом. Можно с уверенностью сказать, что распри эти приходятся на время, протекшее между завершившимся душевным кризисом и кончиной. Его отвага и прямодушие были продиктованы тем же глубочайшим отчаянием, что и мятеж.
Поначалу рабби взял на себя властную защиту человека от его Судии. Он сделал это во время новогодних праздников, в присутствии всей общины. А чтобы каждый мог его понять, изъяснялся не на священном языке, а на идиш, иногда на польском. Для битвы священный язык он считал малоподходящим. Даже для битвы с Богом.
В диалоги с Богом вступали и до него. Но никто не осмеливался с Ним противоборствовать. Никто не заходил так далеко, чтобы осуждать Бога и угрожать Ему. «Зол Иван блозен шофар! — вскричал Леви-Ицхак во время службы Рош-ха-Шана. — Если Ты предпочитаешь нам врага, чьи страдания уступают нашим, пусть враг и воздаст Тебе хвалу!» Со всей решительностью рабби напоминал Богу, что он тоже должен просить прощения за все невзгоды, которые навлек на свой народ. Отсюда, мол, следует множественное число