Итак, по притаившемуся Роканвалю, мимо людей — не тех, уже не тех, какие, мне казалось, должны были здесь жить! — мимо живых, чуждых этому дому, мимо самого себя и всех нас, я шел искать те следы, которые в первые недели моей жизни здесь мне столько обещали. Да, по-прежнему воскрешая, нет — рождая в памяти исчезнувшее мое прошлое, стояла перед входом липовая аллея; в спальне Прасковьи Дмитриевны, рядом с Распятием, висела икона в старых, суздальских ризах; женское имя русскими буквами было нацарапано на стене беседки. Япытался воображать то «дядю Роберта», русского графа, то розовую девочку с искусственно-русским именем, то еще каких-то неведомых — живых и мертвых — людей, о которых догадывался. Но те, кто были вокруг меня, люди, жившие здесь и приезжие, были уже далеки от того действенного очарования, которое еще жило в именах и предметах.
Конечно, гости не могли приехать сюда, как мне, может быть, хотелось, на тройках с бубенцами, с толстым кучером с перышком в шапке. Шофер в лаковых крагах высадил из длинного автомобиля сперва отца Жан-Поля, потом его жену, а потом и отца Юны — тощего шотландца в клетчатых чулках, такого сухого и чистого, словно он был из картона. Они приехали за барышнями — за Юной и Мадлэн, но я понимал, стоя у окна, что до всеобщего отъезда будет отпраздновано одно событие, о котором умалчивает, но хорошо знает Жан-Поль.
Я смотрел на молодую графиню. Я вспоминал слова Жан-Поля: «Четвертым браком отец мой женат на женщине легкого поведения» — и от волнения ничего не видел перед собой. Она, кажется, пошла показать шотландцу парк, пока муж, в охотничьем костюме, с ягдташем и собакой, стрелял в поле зайцев. Потом им был подан чай.
— Значит, сегодня тебя объявят женихом? — спросил я, оборачиваясь к Жан-Полю.
— Да, да, ты же видишь… Впрочем…
— Но ты сделал предложение?
— И без того все ясно! Нет, предложения я не делал.
— А когда же свадьба?
— Ах, Боже мой! Ничего этого не будет.
Он все последние дни был сам не свой, с ним нельзя было разговаривать — он сейчас же начинал кричать. Но тут вошла Юна и, ничего не говоря, положила свою голову Жан-Полю на плечо.
Нет, эти гости совсем не шли старому, гордому, тихому дому. И Прасковья Дмитриевна не вышла к ним, и они — кроме, кажется, графа — не зашли к ней. Огромные вазы Императорского фарфорового завода стояли на двух концах стола, и из них на скатерть падали толстые красные георгины. Ростбиф был пересушен, консервный горошек катился по тарелке, деревенский хлеб пачкал руки мукой. Шампанское, привезенное из Парижа, невесело стреляло и пускало свой легкий, мгновенный дымок.
Я сидел рядом с мачехой моего друга, с четвертой женой его отца, и всякий раз, когда взглядывал на нее, с трудом отводил глаза. Не то чтобы она была по особенному хороша или красива; женщины, вероятно, нашли бы в ее внешности более недостатков, чем достоинств.
Она была довольно толста, а лицо, наоборот, оставалось тонким и длинным, как бывает у женщин, внезапно располневших. Руки ее были очень малы и изобличали совершенную праздность, волосы она носила гладко. Но я затрудняюсь описать ее. Помню, что на ней было ярко-синие платье, того безжалостного оттенка, которое не оставляет лицу ни тени теплоты.
Шотландец поддакивал охотничьим рассказам графа, Мадлэн и графиня переговаривались через меня о чужих для меня людях. Юна, склонившись к Жан-Полю, жевала, широко раскрывая рот и поводя глазами, время от времени поднимая лицо к лицу Жан-Поля, клала ему на плечо руку, на которую он не смотрел. К концу обеда, когда в кружевных чашках мосье Морис подал кофе (мне и Мадлэн под чашками были поданы грубые фаянсовые блюдца), шотландец встал, выплеснул монокль из глаза и сказал речь, которая начиналась «милые мои дети», но в которой никаких иных намеков не было. Он смотрел на дочь и на Жан-Поля, и мы невольно повернулись в их сторону. Теперь, прямо перед собой, и очень близко, я видел предплечье, шею, синий шелк, узел темно-синих волос этой женщины, узкий от вина угол темного глаза. Я чувствовал запах, исходивший от нее, я мог сосчитать бриллианты в пряжке на ее плече, и мне казалось, я слышу, как под платьем живут и дышат ее плечи и грудь. «Она назначит мне свидание, — мелькнула у меня мысль, позорная своей безотчетной глупостью, — вот где разрешится тоска этого вечера». И мне захотелось вниз, в сад, во тьму, где нам будет друг друга не видно.