Сашку, как же он собирается дальше жить, может быть, ему можно чем-то помочь…
Но уже поднялся предрассветный ветер, старик мерз, и мы не решились больше тревожить этого худенького неприкаянного человека.
Мы с Юрой обняли его и пошли по домам. И больше никогда его не видели – в ресторане "Сибирь" сказали, что снова куда-то уехал…
Может быть, как гордый человек, – подальше от теневой опеки…
А может быть, и убили его. Непонятных людей мало кто любит. Видите ли, он хвалит не Моцарта, а какого-то Сальери, завистника и отравителя.
1
Мне часто снится отец на молочно-белом из-за росы, светящемся лугу… Или это облако под ним? А может быть, я в мыслях своих поместил старика на пьедестал, выплавив в огне эту мерцающую плоскость из миллионов стреляных гильз и штыков Великой войны? Во сне трудно разглядеть.
Или это всего лишь оконные рамы, положенные друг на дружку, – помню, когда последний раз переезжали из плохонькой избы в избу получше, такая вот горка во дворе сверкала… но как на ней устоит человек?
Да провалится через стекло… Разве что птичка-синичка…
Но ведь и отец сейчас вроде этой птички-синички. А может быть, и еще легче. Ведь моего отца давно нету на свете.
В молодости я мечтал прославиться и явиться пред его очи, об этом были сладкие сны. Не сумел. А теперь он мне снится, когда дела у меня плохи…
И вот думаю: неужто он был прав? Я невезуч, малодушен… недостаточно во мне, как он говорил, тимера – железа. Если и есть какой-то талантик, его недостаточно, чтобы стать человеком, уважающим себя, да еще с претензиями прокатиться перед родными на белом коне с серебряными стременами – пусть даже мысленно, после рюмки водки…
Прозябаю, ревную, живу, тщеславясь, мучаясь по каждому мелкому поводу. Иногда сижу дома, глядя в никуда, и думаю: что бы делал в моем положении отец, человек, прошедший немыслимую бедность и огромную войну? А он ничего бы не делал. Просто потому, что ничего бы и не мог сделать: я пережил его по возрасту: старше его почти на десять лет.
Как это жутко! А ведь, если честно признаться, я до сих пор так и не понял, кем он был. Не для меня – для меня он был добрым отцом.
Несмотря на крайнюю бедность, нехватку живых денег в колхозе в конце пятидесятых, присылал мне, студенту, в город в дополнение к стипендии каждый месяц хотя бы десять рублей.
Иногда, конечно, бывал и в гневе, заставлял ни с того ни с сего вырыть в огороде окоп в полный рост ("Мы в таких воевали!") – помню, не понравилось, когда я вернулся на побывку домой в клетчатом пиджаке, в кепчонке с длинным козырьком, прямо "зеленый брат" из лесов Прибалтики!
Конечно же, приказывал поднять с пола нечаянно уроненный хлеб и съесть его тут же. Или извиниться перед коровой (он был пьяноват), когда я сестренку обозвал коровой за нерасторопность.
– Выйди и извинись! Она кормилица наша!..
Все это было.
Но кем он был для себя? Судя по итогу жизни, неудачником. Писал в тетрадку столбиком – причем не кириллицей, а латинскими буквами (на войне на немецкий шрифт насмотрелся, понравилось?) – то ли стихи, то ли воспоминания. Но никому ни разу – ни маме, ни мне – не показывал.
А вот слезы на его глазах, когда он однажды закрывал зеленую коленкоровую обложку тетради, я не мог не запомнить…
И он же временами грудь выпячивал, как петух во дворе, становился горделивым. Девятого мая цеплял на пиджак все свои четыре ордена, в том числе орден Славы, и медали. Ставил пластинку обращения Сталина к народу: "Братья и сестры! Друзья мои!.." – и сидел набычась. О чем он думал в эти минуты?
Но это было в пятидесятые годы. Позже пластинка с красной круглой наклейкой куда-то пропала. И отец слушал только музыку с заигранных пластинок, – татарскую гармонь или "Рассвет над Москвой-рекой"
Мусоргского.
Обычно молчаливый, он стал часто цедить с презрением слова о пьяницах, словно заговаривал себя, потому что сам иногда срывался и запивал. Я помню первый и самый страшный случай – это когда в конце августа в нарушение всех прогнозов метеоцентра снег внезапно лег на неубранную пшеницу, погубил урожай. Отца не было дома два дня, его привезли с дальних полей мокрого и небритого, в грязной одежде.