Все зашумели, загоготали, повставали со своих мест Леля блестя глазами, отводя свое колено от колена мосье Робера, встала и, задевая широким платьем мужчин, прошла в столовую.
— Пожалуйста, господа, — сказала она, и через минуту уже захлопали пробки, застучали вилки и ножи.
— Правда, что у вас болен сын? — спросила маленькая усатая гостья.
— У вас есть сын? — загремел Родовский, успевший положить себе в рот что-то горячее, черное, необыкновенно вкусное, которому названия он не знал.
— Очаровательный мальчик, — бархатно укрыл его голосом мосью Робер, — изумительный мальчик.
— Я, кстати, любящим оком взгляну, что он делает, — провозгласил Лев Иванович.
— Пойди, мой дорогой, — донеслось с Лелиной стороны. Нет, отменить этот вечер нельзя было, конечно, как невозможно было отменить этот день, обнажившийся под вчерашним календарным листиком, как нельзя было отменить всех когда-то сказанных слов и подступающих уже совсем близко событий. Как нельзя было отменить самого себя.
У Андрюшиной постели сидела Мариша и дремала, сложивши на коленях руки. Андрюша, розовый от жара, спал, рот его был раскрыт и сух. Лев Иванович постоял, посмотрел на него, нагнулся. Андрюша открыл сонные глаза, выпростал со вздохом правую руку из под одеяла. «Ну, как? Папа был?» — «Спасибо, дядя Лева». — «За что же спасибо? А маме ты лучше про это не говори». — «Ну конечно нет!»
И по тому, как он это сказал, и как поднял два пальца в знак клятвы, можно было понять: «Мы в таком деле друг друга понимаем, и баб мешать в такое дело нам нечего».
1934
Старший брат Дикера был художником, а младший — музыкантом. Оба живы и сейчас У первого — фотография на Ривьере; в сезон он выносит треножник к морю, в тень пальмы, снимает купальщиков в воде, в песке, на лету. Младший играет на балалайке в большом кафе на Бульварах, разодетый в сиреневый камзол и сафьяновые сапожки. Один был художником, другой — музыкантом. Так случилось.
У старшего — жена, и сын со странностями. Они ему помогают. У младшего семьи нет, но есть особа. Она иногда приходит в кафе, сидит и ждет его. Она тоже когда-то чему-то училась.
Лет двадцать пять тому назад было известно, что есть три Дикера: у старшего абсолютный глаз, у младшего — абсолютный слух, у среднего — абсолютный ум. И впереди мерцала жизнь, как черной ночью неведомый берег в огнях.
Средний брат, когда-то хорошо говоривший и даже что-то писавший, в семнадцатом году обнимавший и целовавший на Невском проспекте незнакомых людей, кончил тем, что лет десять тому назад приехал в Париж и сделал одно дельце, а затем купил за городом небольшой особняк, скромный, но комфортабельный. Он пробыл в нем все эти годы вполне спокойно, изредка задумываясь над тем, как именно в дальнейшем устроит он свою жизнь, и наконец решил особняк продать. Он решил уехать. Куда? Он и сам не знал. Он был один, время шло, жизнь шла и уходила. Будет он жить здесь или там, или попутешествует немного, — никого это не касается. Денег у него было достаточно, чтобы исполнять свои желания, которые были чрезвычайно… не то, чтобы скромны, а как-то уж очень редки и слабы. Денег было достаточно, чтобы все еще интересоваться возвышенными пустяками: политикой, человечеством, прогрессом. Иногда ему даже приходили туманные и грустные мысли о том, что он мог стать чем-то вроде трибуна народного, или барда, или, скажем, Совестью своей страны, да не вышло. Однажды, года два тому назад, приехал с юга старший брат, фотограф, высокий лысый господин в черном галстуке, с пальцами, выкрашенными в коричневую краску, и они пошли в то самое кафе, где играл младший. И от этих коричневых рук и сиреневого камзола нашла на среднего Дикера какая-то печальная злость. Он много выпил и оглянулся вдруг, пьяный, на собственную жизнь, на единственную, свою. «Да, — сказал он себе, — не сбылись абсолютные наши надежды, не сбылись». И почувствовал, что по необъяснимой, дикой неразумности своей, он все еще дорожит этой жизнью, все еще ждет чего-то от нее, когда давно пора успокоиться, как успокоились те двое.
Итак, он решил продать свой особняк с небольшим палисадником. Первому, пришедшему по объявлению, он сказал, что снял в Париже квартиру, и может быть еще женится. Второму он принялся говорить о Швейцарии, и что поедет туда года на два. Потом пришел молодой человек с матерью. «В любой день, — сказал он им, без всякого сожаления, идя по мокрой траве скучного палисадника, — вы можете въехать. Я переезжаю в гостиницу».