Взглянув на черноусого, Галаган вспомнил: комендант.
Черноусый бросил дежкому:
– Краюхин! Козлова – в девятую и зачислишь за Константиновым, – ткнул пальцем в Афоньку. – А этого – пока здесь подержи.
– Он говорит, – доложил Краюхин, – что вор. Его в угро надо…
Ничего не ответив, комендант ушел в другую дверь, прикрытую тяжелыми зелеными драпри.
Галаган воспрянул духом: ага! Значит, болван Афонька не представляет для них интереса. Вероятно, выгонят его отсюда, и Галаган освободится от этого типа…
Люстриновый пиджак о чем-то препирался шепотом с матросишкой, столь вероломно произведшим арест, что Галаган мысленно даже похвалил этого мальчишку, профессионально отметив умелость… Потом люстриновый сказал матросу громко:
– Черт тебя знает! Неужели сам не понимаешь?
Парень стал нервно ходить по дежурке, а люстриновый, забрав у дежурного коменданта какие-то бумаги, ушел.
Красноармеец принес на стол дежкома пару солдатских котелков, и тот принялся за ужин.
В окна уже смотрела июльская поздняя синева.
– Эй, вор! – окрикнул дежком Афоньку. – Ложка есть? Нет? Ну, значит, в солдатах не служил!
Дежком постучал в стенку и гаркнул:
– Еще ложку!
Принесли вторую ложку.
Дежком спросил Афоньку строго:
– Сифилис имеешь?
– Ты что?! – возмутился Афонька. – Я вчерась женился.
– Женился? Эх, жалость – выпить нечего за твое счастье… Ну, ладно, мы без выпивки… Присаживайся, ворище. Чего смотришь? Садись, говорю, к котелку – подшамаем. Раз тебя сажать не велено в камеру – пайка тебе не положено. Жми на кашу.
Галаган смотрел на дежкома и Афоньку с легким отвращением: как у многих, в первые часы ареста мысль об еде была тягостной и неприятной. И Афонька от этого совместного ужина из одного котелка с врагом показался Галагану совсем омерзительным. Животное… чавкает!..
Большие восьмигранные часы пробили девять… Мысли Галагана перенеслись в укромную комнату, где члены центра еще ждут… Надо передать записку с Афонькой, если того выпустят… Как?..
Ходивший по дежурке туда-сюда матрос как-то сразу обмяк, будто кто всадил под бескозырку пулю, мгновенье, пошатался и рухнул на пол, забившись в припадке той фронтовой эпилепсии, которая гуляла по стране и швыряла людей в жестоких припадках на перронах вокзалов, на пароходных пристанях, в учрежденческих коридорах и кабинетах…
Галаган, пряча в усы кривую усмешку, наблюдал за матросом. «Неврастеники! Никакой выдержки, а туда же!..»
Афонька же сорвался с места, скинул с себя шабур и, свернув его в тугой пакет, бросился к матросу, крича дежкому:
– Башку, башку его держи!.. Башку разобьет! Стучи в стенку своим! – Подсунул шабур под голову. – Тепереча руки – под ремень! Не пущай биться локтями! Говорю, локтями не давай – враз окровянится до костей… Держи, держи крепче! Держи, чтобы не шевельнулся… Эх вы, жители. Довели парнюгу до бела каления… Власть советская… Насмотрелся я на вашего брата…
Тут осенило Галагана: «В свои лезет конокрадишка!.. А ну-ка и я…» Александр Степанович тоже сорвался с места, бестолково суетясь стал помогать Селянину, но дежком сказал:
– Арестованный Козлов! Сядьте… Хватит одного.
Вбежавшие красноармейцы прижали матроса к полу.
В дверях стоял внимательно наблюдавший за происходившим огромного роста блондин, одетый в шелковую рубашку навыпуск, перекрученную нешироким русским пояском-шнурком с кистями. Оружия на великане не было.
Блондин подошел, и перед ним расступились почтительно.
– Лысова припадок хватил, Борис Аркадьевич, – доложил дежком.
– Вижу, – блондин удивленно посмотрел на Афоньку. – Слушай, а ты что ворчишь на советскую власть? Ты, собственно, кто такой? На фронте был?
– Моя жистянка – скрозь фронт… Понял?
– Нет, не понял, – серьезно сказал высокий и обернулся к дежкому: – Краюхин, этот медик за кем зачислен?
– Он не медик, Борис Аркадьевич, он колыванский.
– Откуда же уменье с припадочными обращаться?
– Часто било папашу… вот и обучился.
– А где отец?
– Сгинул…
– На войне?
– Не-е… Тем же делом батяня занимался. Коней воровал…
– Так… – весело сказал Борис Аркадьевич. – Следовательно, ты не просто болван, а болван потомственный?
– Как это? – опешил Афонька.