И вдруг, начав говорить, выпалил все одним духом. Позже Паскуаль смутно припоминал, что хотел прервать его, но это ему так и не удалось. Лихорадочно возбужденный, Матиас то заходился кашлем, то вдруг кричал, машинально поправляя подушку у себя под головой, стараясь скорее добраться до главного, убедиться, что его поняли: «Я буду искренен с тобой. Конечно, может быть, время для искренних разговоров уже упущено. Ты, наверное, так думаешь, и ты прав. Дело в том, что, когда мама умерла… пятнадцатого исполнилось двадцать пять лет, невозможно поверить… я не хотел встречаться с тобой, говорить с тобой… клянусь, ты перестал для меня существовать… Да, теперь я знаю… ты не приходил ко мне, не хотел здороваться, это было еще хуже, ведь я думал, что ты не хочешь говорить об украшениях… Конечно, конечно… Теперь я понимаю, что все было не так, но тогда я ничего не знал. Я понимал лишь, что ты не хочешь говорить со мной, потому что взял ожерелье, кольцо, серьги… Для меня это было совершенно ясно, ведь они исчезли и ты не говорил на эту тему. Не знаю, чем они были для тебя; для меня же они были олицетворением мамы. Поэтому и не мог я простить тебя, понимаешь? Не мог простить, что ты не хочешь говорить об этом, и — это и была моя глупость — не говорил об этом сам. Пойми, старик, у каждого свое понятие о чести. Пойми, я не мог просить тебя ни о чем. Все ждал, что ты придешь, о, с каким нетерпением я ждал тебя! И как ненавидел! Двадцать пять лет, день за днем, тебе не кажется это чудовищным? Кто знает, куда бы это еще могло нас завести, кто знает, сколько бы все это еще тянулось, если бы не умерла Сусана. Она позвала нас несколько дней назад, уже едва могла говорить и отдала драгоценности. Все она, идиотка. Она взяла их, когда умерла мама. Она, проклятая. Исольдита смотрела на нее и не могла поверить. Двадцать пять лет… представляешь? И я… не говорил с тобой… не виделся с тобой…»
Он немного успокаивается. Но тут же, вспомнив остальное, приподнимается, опершись на ночной столик. У него слегка дрожат руки, но он с шумом открывает один из ящиков и достает зеленый продолговатый пакет. «Бери, — говорит он, протягивая пакет Паскуалю. — Бери, говорю. Я хочу наказать себя за глупость, за недоверие. Сейчас, когда они наконец у меня, я хочу, чтобы ты их взял. Понимаешь?»
Паскуаль не отвечает. На коленях у него лежит зеленый пакет, и он чувствует себя как никогда глупо. Пытается сообразить: «Значит, Сусана…», но Матиас опять заговорил: «Нужно наверстать упущенное. Я хочу, чтобы у меня опять был брат. Хочу, чтобы ты жил с нами, здесь, в твоем доме. Исольдита тоже просит тебя».
Паскуаль бормочет, что подумает, что есть время спокойно все обсудить. Он больше не может, все так тяжело. Он хочет прийти в себя после услышанного, как следует во всем разобраться… Но другой голос настойчиво требует — как компенсации за полученные драгоценности — сомнительного прощения.
У Матиаса начинается новый приступ кашля, намного сильнее прежних, и Паскуаль, пользуясь паузой, встает, бормочет что-то уклончивое, обещает прийти еще и жмет потную руку, как две капли воды похожую на его собственную. Невестка, которая во время всей этой сцены раскаяния не сказала ни слова, вновь провожает его до двери. «Прощай, Исольдита», — только и говорит он, и она благодарна и не просит приходить еще.
Без тоски смотрит он на продолговатый камень и на ангелочков, закрывает железную дверь так, что она скрипит, и снова оказывается на улице. По правде говоря, он не примирился. Он смотрит на пакет в левой руке и вдруг чувствует, что хочется курить. Останавливается на углу, закуривает и, ощутив во рту знакомый вкус дыма, вдруг ясно понимает все. Сейчас уже не важны драгоценности. Ненависть к Матиасу осталась прежней. Спи спокойно, Сусана.