Рассказы - страница 38

Шрифт
Интервал

стр.

(или кого им там взбредет в голову) хотя бы мысленно? Ну вот наконец пришел Хорхито, идет тебя поцеловать, как раз время подумать о нем. Как ты считаешь, твой сын с годами простит тебе то, о чем пока не ведает? Ты его как будто любишь. Ну, конечно, на свой лад. Но этот твой лад тоже изменился. Раньше ты был с ним искренен. Суровая дисциплина приучила тебя не только к строгости, но и к тому, что ты, достаточно туманно, именовал «правдой». Раньше ты в участке пользовался оружием только напоказ, для тренировки. И у себя дома ты, тоже напоказ, для тренировки, пользовался словечком «правда». Когда случалось уличить Хорхито в мелком обмане, ты обрушивал на него свой праведный гнев. Твоей священной троицей были бог, главнокомандующий и правда. Частенько ты поколачивал Хорхито за то, что он утаивал от Аманды несколько монеток сдачи или говорил, будто выучил умножение на семь, а при ответе сбивался. Вспышки эти случались давным-давно — а на самом-то деле так недавно. Подрывная деятельность тогда находилась под наблюдением полиции, и вы в участках спокойно попивали мате. Но после первых допросов, когда тот паренек без единой слезы перенес первое избиение в своей жизни — ты помнишь? — пошли твои первые безрадостные вечера, когда ты больше не мог слушать Моцарта. Однажды ты даже вышел из себя и на глазах у испуганной Аманды разбил вдребезги пластинку с записью концерта для флейты с оркестром, а потом еще пришлось чинить проигрыватель. Но от правды ты уже давно отошел. Святейшая троица теперь свелась к двойному, пока еще тоже непогрешимому, божеству: бог и главнокомандующий. И можно без особого труда предсказать, что скоро останется единое божество: главнокомандующий. Теперь ты уже не требуешь от Хорхито так решительно говорить чистую, неподдельную правду, без всяких уверток и вымыслов, — возможно, потому, что сам никогда бы не отважился сказать ему правду, возмутительную, гнусную правду о своей работе. Только подумать, капитан Монтес, эх ты, капитанишка, что ты мог бы преспокойно спать, как положено в сиесту, и тогда тебе не пришлось бы отвечать (ну, может, и пришлось бы, но завтра, хотя никто не знает, как скоро дети забывают) на вопрос, который в эту минуту задает твой сын, сидящий напротив в черном кожаном кресле: «Скажи, па, это правда, что ты пытаешь людей?» И тогда тебе не пришлось бы, как теперь, сделав большой глоток виски, отвечать вопросом на вопрос: «Откуда ты это взял?» — заранее зная, что Хорхито ответит: «А мне в школе сказали». И ты, растягивая каждый слог, разумеется, говоришь: «Это неправда. Тебе сказали неправду. Ты, сынок, должен понять, что мы боремся с опасными людьми, очень-очень опасными, они хотят убить твоего папу, твою маму и многих других людей, которых ты любишь. И иногда, знаешь, нет другого выхода, как немного их припугнуть, чтобы они сознались, какие еще зверства готовят». Но он настаивает: «Ну, пусть так, но ты… пытаешь их?» И ты вдруг чувствуешь, что тебя приперли к стене, схватили за горло. Ничего не можешь придумать, только опять спрашиваешь: «Но что ты называешь пыткой?» Для своих восьми лет Хорхито неплохо осведомлен. «Как — что? «Субмарину», па. И «пикану». И «кабальете»»[8]. Впервые тебе от этих слов становится тошно, жутко. Ты чувствуешь, что покраснел, и не можешь совладать с собой. Покраснел от бешенства, покраснел от стыда. Пытаешься казаться спокойным, но из уст вырывается: «А можно узнать, кто из твоих дружков забивает тебе голову такими гадостями?» Но куда там, Хорхито непоколебим: «Зачем ты хочешь это узнать? Чтобы их тоже пытали?» Это уж чересчур. Ты вдруг сознаешь — с изумлением, а может, с ужасом, — что утратил способность любить. Ты ставишь на коричневую скатерть стакан с остатком виски и начинаешь мерными, четкими шагами ходить по гостиной. Хорхито сидит в черном кресле, его зеленые глаза смотрят все более наивно и безжалостно. Сделав большой круг, ты останавливаешься за спинкой кресла и, поглаживая обеими руками беззащитный, невинный затылок, начинаешь говорить: «Не надо, сынок, обращать внимания, люди, знаешь, бывают такие злые, такие гадкие. Понял, сынок?» И тут малыш с некоторым усилием произносит: «Но, папа…» А ты все гладишь его затылок, слегка надавливая на шею, потом, уже окончательно отрекшись от Моцарта, безжалостно ее сжимаешь, и в уютном, пустом доме слышится только твой непреклонный голос: «Понял, ты, гаденыш?»

стр.

Похожие книги