— Гореть тебе в аду с твоим амулетом, — ответила ей Мария Консепсьон.
Лицо ее застыло в такой слепой, каменной неподвижности, что, не ходи она постоянно в церковь, где зажигала перед святыми свечи и часами стояла на коленях, раскинув руки крестом, не принимай она каждый месяц святое причастие, по деревне наверняка поползли бы слухи, что в нее вселился дьявол. Но о таком и помыслить было грех — ведь ее венчал священник. Должно быть, Господь наказывает ее за гордыню, решили соседи. Уж очень она горда, видно, гордость и виной всем ее несчастьям, рассудили они. И стали ее жалеть.
Год пропадали Хуан и Мария Роза, и все это время Мария Консепсьон продавала кур, ухаживала за садом, и ее кошелек набивался все туже. У Лупе не было удачи с пчелами, ульи захирели. Она стала осуждать Марию Розу за то, что она сбежала, и хвалить Марию Консепсьон за ее достойную жизнь. Марию Консепсьон она встречала на базаре и в церкви и всем говорила, что по виду нипочем не догадаешься, какое тяжкое горе терзает эту женщину.
— Я молю Господа, чтобы у Марии Консепсьон все наладилось, — говорила она, — довольно с нее несчастий.
Досужая кумушка передала эти слова покинутой жене, и Мария Консепсьон пришла к Лупе, встала во дворе и крикнула знахарке, которая сидела на пороге, помешивая варящееся снадобье от всех болезней:
— Молилась бы ты лучше за себя, Лупе, и за тех, кто тебя просит. Если мне будет что-то нужно в этом мире, я сама обращусь к Господу.
— И ты думаешь, Мария Консепсьон, Господь исполнит твою просьбу? — спросила Лупе, недобро усмехаясь, и понюхала деревянную ложку. — О том ли ты молилась, что тебе выпало?
Все заметили, что после этой встречи Мария Консепсьон стала ходить в церковь еще чаще и еще реже разговаривала с соседками, когда они сидели в конце базарного дня на обочине тротуара, кормили грудью детей и ели фрукты.
— Зря она нас врагами считает, — заметила как-то старуха Соледад — мудрая деревенская миротворица. — Такие несчастья — удел всех женщин. И потому мы должны страдать вместе.
Но Мария Консепсьон предпочитала страдать одна. Она вся высохла, точно от недуга, глаза ввалились, и, если бы соседи к ней не обращались, она, наверное, и вовсе бы не раскрывала рта. Она трудилась, не зная устали, и длинный острый нож все время сверкал у нее в руках.
В один прекрасный день Хуан и Мария Роза, которые до смерти устали от солдатской жизни, вернулись домой, не спросив разрешения ни у кого в отряде. Война катилась и катилась по стране, развертывая длинную карту бедствий, и наконец клин фронта оказался милях в двадцати от деревни Хуана. Тогда он и Мария Роза, на сносях, худая, как волчица, ушли домой, ни с кем не попрощавшись.
Появились они на рассвете. Прямо на дороге Хуана арестовал патруль военной полиции, которая помещалась в тесном здании казарм на окраине города, и препроводил в тюрьму, где дежурный офицер сообщил ему весело и незлобиво, что присоединит его к десятку пойманных дезертиров, которых завтра утром расстреляют.
Марию Розу, которая истошно завопила и повалилась ничком на землю, двое полицейских подняли под мышки и поспешно отвели домой, в ее хижину, за год сильно обветшавшую. Лупе встретила ее с профессиональной важностью и приняла роды.
Хромающий, с израненными ногами Хуан предстал перед капитаном; его роскошный новехонький наряд, добытый загадочным путем, был покрыт толстым слоем пыли. Капитан узнал в нем бригадира землекопов, который работал у его доброго друга Гивенса, и послал Гивенсу записку такого содержания: «У меня под стражей содержится Хуан Виллегас. Ожидаю ваших распоряжений».
Гивенс пришел, и Хуан был передан ему с настоятельнейшей просьбой не разглашать столь гуманный и разумный поступок военных властей.
Хуан вышел из довольно-таки неуютного здания военно-полевого суда с видом победителя. Расшитое серебром сомбреро немыслимых размеров на серебряном шнурке с ярко-голубыми кистями надвинуто на одну бровь. Рубашка в черно-зеленую клетку, белые хлопчатобумажные брюки подпоясаны кожаным ремнем с желто-красным узором. Босые ноги в синяках и ссадинах, ногти сбиты. Он вынул сигарету, торчащую в уголке его большого полного рта, и снял свое великолепное сомбреро. Черные пропылившиеся волосы прилипли к его лбу прядями, но на макушке встали дыбом, как пышный сноп. Он поклонился офицеру, который смотрел сквозь него, как будто перед ним никто и не стоит. Широким взмахом вскинул руку ввысь, к тюремному окну, где над подоконником торчали головы обреченных и горящими глазами глядели на освобожденного счастливца. Две-три головы кивнули, несколько рук рванулось вверх в попытке повторить порывистый небрежный жест Хуана.