— Что такое? Что ты городишь? — вскричал Псалтырин с испугом и побледнел. — Почему? Что за причина?
— Причины никакой, а только что боюсь хорошее место пропустить. Сами знаете, я здесь только триста рублей получаю.
"Финтит, мерзавец", — мелькнуло у Псалтырина в голове, но он сейчас же подумал: "А если в самом деле уйдет? Отчего ему не уйти, если место хорошее?"
— Привык я здесь, положим, на родительском месте, — продолжал Ирод кротким голосом. — Что жалованье маленькое — и это бы ничего, только что нету больше никакой моей возможности.
— Какой возможности?
— Грозятся убить. Сами знаете, какой здесь народ: пропадешь ни за копейку. Уж лучше уйти от греха.
— Убить?.. Что за нелепость? За что? Почему?
— За что? Известно, за мое за усердие. Разве мало у нас неприятностев? Из-за одного лесу, из-за покосов, из-за росчистей, — сущая беда! Я казенные интересы соблюдаю, так они меня за это съесть готовы. Вон теперь говорят: "Убьем, говорят, как собаку".
Псалтырин стал его уговаривать.
— Послушай, Ирод, ведь это же пустяки. Ты не первый год служишь, мало ли что говорят! Конечно, я тебя держать не могу: твоя воля, как хочешь, но если нужен мой совет, то не советую. Что такое Дубинин? — Кулак, самодур, бог его знает, как он там. А здесь ты дома, привык к делу и к тебе привыкли… Впрочем, как знаешь.
— Не придумаю, что и делать, — говорил Ирод, разыгрывая роль беспомощного человека. Наступило молчание. Псалтырин в задумчивости ходил по комнате, Ирод терпеливо стоял у дверей.
— Я понимаю, что триста рублей — ничтожное содержание, — начал Псалтырин. — Ну, я постараюсь прибавить… ну, четыреста, пятьсот, может быть…
Ирод молчал.
— Подумай. Я не советую, а там, как знаешь.
— Вчера мне человек один говорил: поберегайся, говорит, так и так, что Ионычу было, то и тебе.
— Вздор какой, — пробормотал Псалтырин, бледнея.
— Уж вы отведите им Сухой лог, прошу вас из милости: дело будет без греха. Хотелось мне поберечь это местечко, но теперь сам прошу.
Псалтырина точно что кольнуло. Он забыл и о Сухом логе, и о погорельцах, и теперь, вспомнив, нахмурился.
— Насчет Епанчина бора не беспокойтесь, укараулить его — пустяшное дело.
— Ты мне ручаешься? — спросил Псалтырин, хотя хотел спросить другое.
— Будьте покойны. Сам наблюдать буду.
— Ну, ладно. Делай, как знаешь.
Псалтырин вдруг почувствовал страшную усталость и в изнеможении опустился на стул. Ирод молчал, но не уходил.
— Вот вы все недовольны мной за разные непорядки, — начал он каким-то фальшивым голосом, — и точно, я виноват, потому действительно непорядки. А только возможно ли за всем углядеть? Дача большая, сторожей мало, как тут быть? Хоть разорвись, ничего не поделаешь.
— Знаю, знаю…
— Опять же, изволите говорить, сторожа мошенничают… Я не скрываю, действительно не без греха, но как быть?.. Жалованье маленькое, восемь рублей с лошадью, тут рука не подымется взыскивать с человека по закону.
— Да, да…
— А сколько напраслины терпишь, сколько разговоров!.. Боже мой!..
Псалтырин страдальчески сморщился и тоскливо глядел в черную темноту ночи. Ему не нравилась необычная болтливость Ирода, и резали ухо фальшивые интонации его речей. Голубев постоял еще минуты две, поклонился и вышел. Псалтырин, съежившись, бледный, худой, усталый, казался таким жалким, больным, беспомощным существом. Долго сидел он, погруженный в пучину мелочных и вздорных мыслей, наконец, сказал:
— Ну ладно. Не все ли равно? Наплевать!
И вдруг почувствовал облегчение, обрадовался, что теперь он на свободе и может ехать домой. "Завтра же утром на лошадей и к вечеру дома", — думал он, и перед ним промелькнули на мгновение широкие, правильные улицы большого города, светлая, уютная столовая, жена, дети.
V
Псалтырин не уехал, однако, ни на другой, ни на следующий день. Ему не хотелось двинуться с места. Его грызла тоска, та безотчетная тоска, которая по временам давила его, как кошмар, и которую он всегда пытался потопить в вине. Он мало спал, почти не прикасался к пище, предаваясь мрачному отчаянию, и не пускал к себе никого. Присутствие людей его раздражало и малейшее противоречие приводило в ярость. Под влиянием почти физического ощущения страшной пустоты все казалось ему отвратительною бессмыслицей. Тщетно перебирал он в уме одно за другим, что могло бы возбудить в нем теплое чувство, на чем с отрадой могла бы остановиться его измученная мысль, — все представлялось холодным, пустым, бессмысленным, безотрадным, как могила, а в голове, помимо его воли, возникали скверные мысли, только усиливавшие хандру. Он пытался вспомнить свою молодость, свое детство, но воспоминания не доставляли ему ни отрады, ни утешения. Он просто как-то представить себе не мог, что он был когда-то молод, весел, остроумен, смел и жизнерадостен, исполнен благих намерений и блестящих надежд впереди. Надежды, относившиеся к благоденствию человеческого рода вообще и местного населения в частности, казались ему теперь возмутительным лицемерием и самообманом, скрывавшими самое жалкое тщеславие. Надежды не сбылись, но не потому, что население оказалось не столько облагодетельствованным, сколько обездоленным, а потому, что сама иллюзия разрушилась и распалась на свои составные части, блиставший светоч оказался простою гнилушкой, прошла молодость, и с нею все потухло, помертвело, и впереди один мрак и пустота. Если бы теперь удалось ему, даже без всяких усилий, одним своим словом облагодетельствовать все население, десятки тысяч людей, чтобы не было голодных, озлобленных, темных, обиженных и несчастных людей, — он чувствовал, что это не доставило бы ему никакого удовольствия. Что они ему? Они будут сыты, довольны, — чем ему от того будет легче? Разве рассеется от того безотрадная пустота и эта гнетущая душу тоска? Да и зачем им быть сытыми? Разве не все равно, сыты они или голодны? Разве не все равно, честные люди населяют землю или подлецы?