— Одного тебя, Петечка, люблю, — твердила она, прижимаясь к нему. — Ни за кого не пойду. Пусть сестры выходят, а я тебя буду ждать.
Целуя её, Петя позабыл всё — и солдатчину, и мамашу, и поездку, и они обнимались, пока Анночка не спохватилась.
— Ой, сколько времени-то, погляди! — и, испугавшись, заторопилась. — Надо идти, надо идти!..
— Так будешь ждать? — спрашивал Петя, глядя ей в глаза.
— Буду ждать! — закидывая назад голову, твердила она. — Пусть, что хотят, то и делают. Буду ждать.
Петя шёл домой, бодро ступая по грязи, и думал:
«А может, и не выйду в груди. Тогда наплевать на всё, уговорю мамашу и сейчас же женюсь».
На следующий день, когда он сидел уже в санях, мамаша кричала ему:
— Смотри же, Пётр, в Нижнем-то не чуди. Там не наш город. Остерегись. Больно, ведь, батюшко, хорош бываешь, как вожжа захлестнёт тебе под хвост.
— Да что вы, мамаша! — солидно отвечал Петя. — Не беспокойтесь же. Не в первый же раз.
— Да уж такое ты нещетко, что каждый раз за тебя сердце болит. Скажи Серёженьке-то, чтобы присмотрел за тобой.
Серёженька был его старший брат. Он служил в Нижнем в банке и был важной шишкой, не то что Петя, который, не захотев учиться, так и остался уездным купцом.
Два дня дороги в думах об Анночке мелькнули быстро. По приезде начались рассказы брату и дела. Петя ходил по складам, разговаривал с доверенными, выбирал какой ему был нужен товар, чинно гулял с братом и его женой по улицам, смотрел на народ и думал об Анночке, которая его ждёт.
Две недели пролетели, как сон. В среду на Страстной он собрался домой, и как раз через Волгу сделался плохой переезд. Брат уговаривал подождать, но Петя не послушался, поехал и провалился с санями под лёд. Выкарабкавшись кое-как, вернулся обледенелый назад, получил воспаление лёгких и пролежал без памяти, в жару, девять дней.
В конце Пасхальной недели, когда он только, только стал приходить в себя, приносят ему телеграмму:
— Выдают насильно. Что делать? Приезжай. Твоя навек Анночка.
Петя вскочил и хотел скакать домой, но к вечеру забормотал и снова впал в бред. Всё рвался бежать, кого-то убивать, так что доктор велел его связать. А когда снова пришёл в себя, то громко стал плакать и послал Алексеичу телеграмму, чтобы передал Анночке:
— Не выходи. Лежу без памяти. Скоро приеду.
Его продержали в постели ещё недели две, но, как только позволили, он вскочил худой, как кощей, с провалившимися щеками, сел в тарантас и поскакал.
Мать так и ахнула, увидя, каков он стал, но, не отвечая на её расспросы, он прямо спросил:
— Мамаша, а у Панкратовых свадьба была? — и когда узнал, что на прошлой неделе была, то, не говоря ни слова, вышел на двор, влез по лестнице на сеновал и уткнулся там лицом в сено.
Сильно волнуясь, мамаша бегала внизу и кричала:
— Пётр, а, Пётр! Петя. Да сойди же ты вниз. Хоть поешь, с дороги-то. Вот какие ноне дети пошли. Приехал, целый месяц в чужом городе сидел, чуть не умер там, и заместо того, чтобы с матерью поговорить, на сеновал полез.
Но Петя поглядел на неё из сеновальной двери мутными глазами и проговорил:
— Мамаша. Оставьте меня в покое, а то я, пожалуй, удавлюсь.
Он пролежал на сеновале часа три и думал разные мысли: то хотел пойти к кондитеру и убить его, то решал украсть Анночку и убежать с ней в лес, ещё думал пойти ночью к их спальне и повеситься на дереве, чтобы, проснувшись, они увидели его высунутый язык, но, главное, чувствовал, что Анночка пропала для него навек, что ею теперь владеет, ласкает и целует другой, и это жгло так, что, набив в рот сена, он жевал его и мычал.
К вечеру, однако, он сошёл с сеновала, вошёл в горницу и сказал матери:
— Ну, мамаша, теперь я конченный человек! Не знаю ещё, что, но, должно быть, сделаю что-нибудь.
Потом попросил поесть и начал рассказывать про болезнь, про брата и про дела… Мамаша потеряла голову. Раз по пяти в день она ходила к родственникам и знакомым, пила чай, плакала, советовалась и жаловалась на Петю.
— Ну, уж и сынок! — говорила она, — Вот так милый сын! Вон он где у меня сидит. До самых до печеней дошёл. Когда маленьким ещё был, так что с ним было хлопот — то на реке чуть не утопится, та ему голову камнем расшибут, то сам кого-нибудь раскровенит. Ну, вырастет, думала, тогда спокойствие с ним найду, да, видно, уж только в могилке успокоиться придётся. Вот Серёженька — слова не скажу, умный, почтительный, настоящий сын, а этот, прости Господи, обалдуй какой-то, а не человек…