* * *
…Во сне он был фермером, и во все стороны, на сколько глаз хватает, на мили и мили от него тянулись окружающие ферму поля. Поля, поля и поля поспевающих ямса и тыквы.
* * *
Он убил мистера Карра в воскресенье вечером, когда ушли последние покупатели, когда магазинчик закрылся. Размозжил старику голову гигантской тыквой. Обрушивал ее, тяжеленную, на хрупкие кости старческого черепа снова и снова. И снова, и снова, и снова — пока не превратилось лицо в кровавое месиво, пока не исчезли черты, пока не стала тыква в его руках бесформенно-мягкой.
Постоял над бездвижным телом старика — дыхание тяжелое, руки, одежда — все в крови. Чувствовал усталость. Чувствовал облегчение А еще — незавершенность, недовыполненность, словно чего-то важного не хватает. Он побрел вдоль стеллажей туда-сюда, тыква все еще судорожно сжата в руках, невозможно сосредоточиться, найти недостающее стеклышко в мозаике. А потом взгляд его упал на нераспакованную коробку с книгами, на большой нож на коробке — и все мгновенно встало на место.
Он срывал книги с полок, отдирал обложки, вырывал, кромсая, страницы, пока не выросла на полу гора бумаги. Отбежал от стеллажа к телу, снял со старика все — туфли, носки, брюки, рубашку, белье.
Набил одежду бумагой, связал для верности упаковочным шпагатом.
Наконец вырезал из тыквы нечто, напоминающее человеческую фигурку. Отхватил несколько прядей собственных волос. Прилепил при помощи крови старика отрезанные волосы к мягкому тыквенному черепу.
Конечно, законченной его работу не назовешь — не произведение искусства, так, нечто полуоформленное, полупригодное, но это — лучшее, на что он способен при подобных обстоятельствах, ладно, надежда умирает последней, может, и сойдет. Он ухватил безголовое, набитое бумагой чучело и обнаженную, грубо вырезанную куклу — и понес наверх.
В театре он усадил чучело в одежде мистера Карра в кресло — возле болванки. Куклу поставил на сцену. Ненависть вернулась, но не такая отчаянная, как раньше. Отвращение точно размылось изнутри. Он принялся раздеваться, срывая с себя шмотки, торопливо сбрасывая их на пол. Мгновение просто стоял, ощущая, как странный прохладный ветерок ласкает кожу, а потом вспрыгнул на сцену. Поднял сначала куклу, которую вырезал сам, затем остальных. Растянулся на спине на пыльных досках и стал расставлять в торжественных театральных позах на собственном теле маленькие фигурки, невольно ежась от скользкой теплоты.
Последнюю фигурку — себе на грудь. И что теперь? Сначала — абсолютно ничего. И вдруг ненависть исчезла, будто испарилась, обратилась в удовлетворение. Показалось, в тишине театра он услышал эхо отдаленного пения.
Наверно, надо бы сесть, надо бы взглянуть, что происходит, но нет, слишком ему спокойно, слишком большой кайф, и он остается лежать очень спокойно, и пение — все громче, все отчетливее.
Он закрывает глаза. Он ждет.
И в темноте на сцене его тела куклы начинают представление…
— Я так рада, что застала вас дома!
Стоявшая на пороге вызывающе полная женщина перехватила маленькую чёрную сумочку из правой руки в левую и жизнерадостно улыбнулась Брендону. Тот всё ещё придерживал полуоткрытую дверь, но она схватила и встряхнула его свободную руку.
— Меня зовут Ида Кимболл.
— Извините, но… — начал он говорить.
— А это подруги Либби. — Ида показала на группу женщин позади себя. Те ободряюще ему улыбались.
Поправив на голове небольшую шляпку подобающую замужней женщине, Ида наклонилась вперёд и понизила голос:
— Можно я воспользуюсь вашим туалетом?
Он был готов отправить женщину на шелловскую автозаправку на Линкольн, но увидел почти отчаянную мольбу в её глазах.
— Э… конечно.
Неуклюже шагнув в сторону, Брэндон открыл дверь пошире.
Протолкнувшись мимо, Ида подарила ему ещё одну ослепительную улыбку:
— Я вам так благодарна.
— Девочки, чувствуйте себя как дома! — обратилась она к женщинам позади. — Я уверена, Боб не будет против. Вернусь через минутку!
Боб?
— Меня зовут Брендон, — сказал он, но Ида уже шагала через гостиную в коридор. — Первая дверь налево! — сказал он ей. Она махнула рукой, дав понять что услышала его.