Когда же закраснело солнце, подошло к черте, и осенний вздох прошел над полями, — они съехались у дороги, повернули бороны вверх зубьями и тронулись. Гавря ловко подхватил Глашуху, дорогую свою невесту, на руки, — взбросил на Рыжку. Она оправилась, села боком, и шажком, чуть дымя пылью, они тронулись.
Сизело и багровело над полем; каждый шаг уводил их от пашни. Заскорожено все мягко и глубоко, даже Инников одобрил бы; но и пашня, и скородьба, и поцелуи, — все сзади, лошади шагают вперед, в неизвестное, в длинную жизнь, — жены, матери, мужа.
Гаврила прислонился головой к Глашкиной ноге, шагает медленно, в такт Рыжке; Глашуха гладит его по голове, и так тихонько они двигаются: будто ввозит он свое сокровище в священный город.
Когда мы с Машей после ужина сошли с балкона, нас охватила сразу такая тьма, что, казалось, мы не найдем дороги к флигелю. Было уже поздно, в усадьбе спали; вблизи деревня тоже дремала, и только березы на канаве ровно шумели — тихим, беспредельным шумом.
Около флигеля пришлось лезть за спичками; вспыхнуло, осветилось Машино лицо, и вся ее фигурка, так давно любимая, маленькая и усталая.
«Помнишь этот флигель? Тут мы спали, когда были ребятами, и все он так же стоит».
Да, конечно, я помню. И эту Машу, что тогда была девочкой, а теперь у ней у самой девочка — тоже помню.
Маша ушла, а я дожидаюсь ее. Она права; надо нам пройтись, поговорить, побыть вдвоем; уже три года не видались, много за это время воды ушло. А с ней мы старые друзья: жили вместе детьми, вместе дрались и ревели, потом учились вместе, и когда приходилось расставаться, все же чувствовал, что откуда-то издали идет на твою жизнь ласковый ветерок — любви а дружбы.
«Спит моя сердешная, только волосенки растрепались. Слава Богу, не хворает давно, это такая ведь мука».
Я беру Машу под руку. Ничего, что темно, пройдем до большой дороги, вот у меня палка с набалдашником, я буду рыцарем этой маленькой женщины.
Мы идем по усадьбе: направо людские — белеют стены, ночник светится в окошке — отдыхают от дня работы рабочие люди; молочная, где вечерами гудит сепаратор, и скотный двор; все давно знакомое, давно привычное; и одинаково все стелет безбрежная ночь.
Здесь когда-то мы встречали Костю. Он тогда был студентом, сидел в тюрьме за беспорядки, и мы с красными флагами бежали по этому полю от молочной. Как тогда чувствовалось! «Маша, помнишь, к горлу подступали слезы, кажется — вот едет герой, и мы тоже герои, бежим по этому клеверу как-то необычайно, сердце рвется к великому. Хороша молодость!»
Маша молчит.
«Хороша, но была… Знаешь, брат, все это было. А время себе идет… и ничего не остается от наших с тобой слез, и чувств… благородств».
Мы попираем ногами ту же дорогу, где не раз выходил так же поздно в великий храм полей к ночи: молча бредешь тогда, ни о чем не думая, лишь касаясь того непонятного и темного, что стоит перед тобой в молчании; в усталой душе что-то родимо проникает к нему, как к вечной праматери. А сейчас ночь почти жаркая: это июль, и вдали стали крестцы ржей, а вот тут, рядом, копны клевера; сладкий и томный дух идет от них.
«Что же, Маша, это правда; как там ни говори, как себя ни обманывай, — мы стареем; ничего не поделаешь; так, перевалило за какой-то бугорок дороги чуть заметный, и Дорожка книзу: книзу, книзу, и ничем ты ее не воротишь».
«А про что же я и говорю? Помнишь, жили мы, когда Учились? Разве такие были! Господи, как это все было давно! латались на катке — с гимназистами, гимназистками… Я была влюблена. Помнишь, был такой велосипедист отчаянный в гимназии? А ты в актрису влюбился и даже не был знаком».
Мы смеемся, и в нашем смехе есть что-то трогающее нас самих и сжимающее сердце: никогда не увидеть уж и не полюбить этого курносого гимназиста-сердцееда, и самый этот город стал другим, в нем живут другие люди и другие актеры и актрисы играют; а той уже нет, или если есть, так теперь покажется она обыкновенной, скучной барыней.
«А я, брат, кроме того, просто очень устала в жизни… очень, очень»… Маша смолкает, и в ее голосе я чувствую щем-ление горла — точно сейчас брызнут у ней из глаз слезы. «Я за последнее время столько намучалась, столько наплакалась — кажется, дом можно построить на этих огорчениях».