Сготовила бы, постирала, по-житейски..." Тьфу ты, господи! Прости меня на нехорошем слове - вправду бы не накаркать! - самим сюда скоро собираться, а они еще про такое! Понять того не могут, что, если человек основательный, без ветру, у него все должно быть одно - и работа, и семья!..
Раскрутив тугую сигарету, Михаил Михайлович закуривает и, вспомнив, осуждающе качает головой.
- Забывчив что-то стал, Марья Афанасьевна, забывчив! Про самое-то главное не сказал: Лелька письмо прислала. Приветы там, конечно, всякие. И сообщает, что в конце августа приедут, наверно. Всем гамузом, с внучком. Так что, может статься, в следующую-то субботу либо в воскресенье не один к тебе приду - всей семьей соберемся. В кои-то веков!.. Опять, чудаки, про свое талдычут: перебирайтесь, мол, папаша, к нам. Побудем дескать, у вас да вместе и снимемся. Видала, какие скорые?
Сказать тебе, до полночи по комнате взад-назад гулял - ответ им складывал. А получилось всего ничего, на полстраницы вон из тетрадки. Ждем, мол, будем рады. Что же касаемо переезда - навсегда забудьте. Вы что же, мол, умные люди - ученые, понять не можете, что матьто я не оставлю? Нет уж!..
Кто-то, кажется, опять идет - Михаил Михайлович оглядывается, черные лохматые брови его остаются неподвижными. Какой-то вроде него дядек круто забирает вправо, уверенно пробирается между плотно составленными оградами, похоже - тоже к своей. Михаил Михайлович сочувственно смотрит ему вслед, потирает замлевшие в неподвижности колени.
- Пора, Марья Афанасьевна. Когда пришел - солнце в затылок было, а теперь глянь вон - на левом боку, в пояс толкается. За меня не тревожься у меня все нормально. Сыт, одет, нос в табаке. К тебе собрался помолодился, подстригся. Что твой жених! Премию опять на книжку положил. На ней теперь - без малого полторы тысячи, прорва. Наверно, приедут наши им отдам. Как думаешь? В Москве-то они их быстрей ухнут, с пользой.
А мне - не к чему. Пенсию, я тебе сказывал, дали мне потолок: сто двадцать. Уйду с завода - целиком получать стану, нам-то с тобой и ее хватит. С работы, Марья Афанасьевна, надумал я пока не уходить, сдается мне, и ты одобришь. Сама посуди: бюллетеней брал поменьше, чем иной молодой. Руки, ноги, глаза - не отказывают.
Да и завод жалко: осенью-то сорок пять стукнет, как я на нем. Вот и выходит: пока от здоровья особого отказу нет - работать надо. Что можешь сполна отдай. Живому, говорят, живое, не серчай на прямое слово. Жизнь, она, Марья Афанасьевна, - тоже за рукав держит, ох крепенько держит!..
Нагнувшись - вроде поднять что-то с земли, Михаил Михайлович дотрагивается ладонью до зеленой, поросшей дерновиной могилы - совсем так, как когда-то скупо, на ходу дотрагивался до волос супруги. Были они у нее густые, соломенного цвета, до последнего дня ни годами, ни болезнью не посеченные; в тот вечер, когда, поколебавшись, погасли в глазах ее синие свечи, он сам, никому не доверив, деревянным гребнем расчесал их... Посапывая, Михаил Михайлович оглядывает напоследок скамейку - не насорил ли, берет сумку, аккуратно, на палочку запирает дверцу. Некоторое время, прощаясь, молча стоит и, уже нимало не беспокоясь, видит ли его кто, низко, в пояс кланяется.
- До скорой встречи, Марья Афанасьевна!
Идет он, не оглядываясь и не замечая, что нерешительный вначале шаг его становится шире, тверже. Не замечая же, а просто с удовольствием чувствуя, что прохлада и кладбищенская тишина остаются за красной кирпичной стеной и город обдает его теплом прогретых тротуаров, обступает привычной разноголосицей воскресного дня.
На скамейке у нового дома, вытянув забинтованную до колена ногу и положив подбородок на набалдашник палки, сидит седой небритый человек. Михаил Михайлович ощущает внятное желание сказать ему что-то ободряющее, вроде: "Ошпарился или какой-нибудь тромбофлебит? Много их развелось нынче, болячек всяких.
А ты ее не утруждай, ногу-то. Пройдет, в жизни, мил человек, все проходит..." По глазам обезножевшего Михаил Михайлович видит, что и тот бы не прочь от скуки потолковать, придерживает было шаг и отворачивается, сожалеюще вздыхает. Чудно все-таки, если подумать. На худое слово, на обиду люди беда как скоры, а сказать хорошее - вроде неудобно, стеснительно. Вот и носить их, хорошие-то слова, в себе неизрасходованными. К нему, Михаилу Михайловичу, посторонние вообще с опаской: