— Что превратило их во врагов? — говорил старик. — Отсутствие семьи? Сиротам не дано жить в счастии. Чтобы подготовиться к совместной жизни, у них не было того кроткого инстинкта общности, что лежит в основе семейного существования. И у них самих нет детей. Только ненависть ко всему, что могло бы облегчить их участь.
— Они совершили непоправимую ошибку, — начал он снова. — Подумали, что их притягивает друг к другу любовь, тогда как на самом деле друг друга ненавидели. По некоторым признакам они почувствовали, что их связывает общая судьба, но связывала она их желанием терзать другого ссорами и мучениями. Долго ли они обманывали себя? Очнувшись слишком поздно, обнаружив на своих телах следы былой близости, в которых наконец распознали доказательства общего неистовства, они только и могли, что продолжать любить друг друга, чтобы продолжать друг друга ненавидеть.
— Она ему изменяла? — говорил он. — Все что угодно, только не это; она не дала ему подобной возможности хоть немного от нее отступиться, вдохнуть нечто чуждое, возможно, какую-то другую, свободную от неистовых чувств жизнь. Она не покидает его, дабы подавить своей заботливостью, в чем ему видится та ненависть, которую она к нему испытывает, та неприязнь, которую она у него вызывает. Она следует за ним по пятам, весь смысл ее существования заключается в том, чтобы представить ему ту пустоту, какою отныне является его жизнь. Он более спокоен. Но его отчаяние ничем невозможно развеять. Он молчалив. Он разговаривает, сохраняя безразличие к тому, что говорит. Он молчит, превращая свое молчание в нечто бесконечно печальное, смиренное, презренное. Несчастные молодые люди. Печальный дом.
— Да замолчите же! — не выдержал этих бессвязных речей Аким. Но, встряхнув старика, он увидел, что глаза его пусты и горят, как бывало всякий раз, когда тот пил настоянное на травах спиртное. Он грубо повалил старика и провел остаток ночи в покое, который окружает мертвецов.
Николаю Павлону устроили пышные похороны. В главном зале приюта установили усыпанное бесчисленными цветами возвышение. У водруженного на него гроба по очереди дежурили товарищи покойника, не покидал его и надсмотрщик, невинный инструмент несчастья; он сидел позади возвышения на низеньком стуле, предаваясь угрызениям совести из-за своего чудовищного насилия. Траурный кортеж медленно пересек город. Чужак мог в свое удовольствие разглядывать высокие дома, которые, казалось, сходились в небе воедино, темные и тесные лавочки, квартиры, становившиеся с каждым этажом богаче и просторнее. Кладбище, как ему сказали, занимало центр города; оно тянулось вдоль холма в болотистой местности, вокруг которой сохранились крепостные стены. Торжественность церемонии, напускная печаль горожан, притворно оплакивающих мертвого чужака, грубость празднично выряженных заключенных — все это вызывало у Акима отвращение, по причине которого он немедленно покинул бы кортеж, если бы не боялся наказания. В тот момент, когда директор, произнося соответствующие моменту слова, бросил цветы на установленный возле разверстой могилы гроб, он не удержался и произнес во весь голос: “Так что же это такое? Фарс, насмешка, месть порочных людей?”. Он пожалел об этих словах, поскольку окружавшие сочли, что он вне себя от горя, но по-другому поступить не мог. По возвращении в приют ему пришлось присутствовать на другой церемонии, прощании со стариком. Все заключенные собрались во все еще согретой запахом смерти приемной. Цветы, ничуть не менее яркие, чем вокруг гроба, превратили прощальную церемонию в помолвку. Взволнованный, уже пьяный старик, полагая, что бывал глубоко несправедлив к собравшимся, просил у них прощения, кружил вокруг стульев, столов.
— Вы оказали нашему заведению честь, — сказал ему с улыбкой директор. — Вы возвращаетесь домой вполне приспособившимся. Пребывание здесь, вероятно, не всегда было таким уж приятным; бывают и сумрачные часы, когда все становится необъяснимым, когда ты винишь во всем тех, кто тебя любит, когда наказание кажется абсурдно жестоким. Но так случается в жизни у каждого. Главное — в один прекрасный день покинуть тюрьму.