Закон — она живо критиковала мое поведение: “В былые времена я знала вас совсем другим”. — “Совсем другим?” — “Над вами не насмехались безнаказанно. Увидеть вас стоило жизни. Любить — означало смерть. Люди выкапывали себе норы и забивались в них, чтобы ускользнуть от вашего взгляда. Меж собой они говорили: “Прошел ли он? Благословенна будь земля, нас сокрывшая””. — “Меня боялись до такой степени?” — “Боязни вам было мало, мало было мольбы от всего сердца, честной жизни, унижения во прахе. Зато прежде всего — чтобы не вопрошали меня. Кто осмелится обо мне подумать?”
Она по-своему волновалась. Меня превозносила, но чтобы возвыситься за мной следом: “Вы — голод, раздор, убийство, разрушение”. — “Почему все это?” — “Потому что я — ангел раздора, убийства и конца”. — “Ну ладно, — говорил я, — этого более чем достаточно, чтобы засадить нас обоих”. Истина же в том, что она мне нравилась. В этой перенаселенной мужчинами среде она была единственным женским элементом. Однажды она заставила меня дотронуться до своего колена… странное ощущение. Я ей так и объявил: “Я не тот мужчина, чтобы удовлетвориться коленом”. На что она: “Это было бы омерзительно!”
Вот одна из ее игр. Она указывала мне на часть пространства между верхом окна и потолком: “Вы там”, - говорила она. Я пристально вглядывался в эту точку. “Там ли вы?” Я разглядывал ее изо всех сил. “Ну?” Я чувствовал, как расходятся зарубцевавшиеся швы моего взгляда, взгляд становился раной, голова — дырой, быком со вспоротым животом. Она же внезапно кричала: “О, я увидела свет, о Боже”, и т. д. Я возражал, что эта игра меня чрезвычайно утомляет, но в том, что касалось моей славы, она была ненасытна.
Кто же швырнул вам в лицо эту стекляшку? В каждом вопросе возвращался этот вопрос. Мне уже не задавали его напрямую, но он был перекрестком, к которому сходились все дороги. Мне разъяснили, что ответ мой ничего не откроет, ибо уже давным-давно все было раскрыто. “Еще один довод, чтобы не говорить”. — “Посудите сами, вы — человек образованный, вы же знаете, что молчание привлекает внимание. Ваша немота самым что ни на есть безрассудным образом вас и выдает”. Я отвечал им: “Но мое молчание истинно. Если бы я его от вас скрывал, вы обнаружили бы его чуть дальше. Если оно меня выдает, тем лучше для вас, оно вам служит, и тем лучше для меня, которому вы заявляете, что служите”. Таким образом, им нужно было сдвинуть землю и небо, чтобы добраться здесь до дна.
Я интересовался их размышлениями. Все мы были словно замаскированные охотники. Кого расспрашивали? Кто отвечал? Один становился другим. Слова говорили сами по себе. В них вошла тишина, замечательное убежище, ведь никто, кроме меня, этого не замечал.
Меня попросили: “Расскажите нам, как все происходило на самом деле”. — Рассказ? Я начал: Я не неуч и не светоч. Радости жизни? Я их познал. Слишком слабо сказано. Я рассказал им целиком всю историю, и слушали они ее, мне показалось, с интересом, по крайней мере, вначале. Но конец оказался для всех нас сюрпризом. “После такого начала, — говорили они, — переходите к фактам”. Вот так-так! Рассказ был окончен.
Должен признать, что я был неспособен соорудить из этих событий рассказ. Я потерял смысл истории, такое случается при многих болезнях. Но это объяснение лишь прибавляло им настойчивости. Тут я впервые заметил, что их двое и что это искажение традиционного метода, хотя и объяснявшееся тем, что один из них был специалистом по зрению, а другой — по умственным расстройствам, постоянно придавало нашему разговору характер авторитарного допроса, надзираемого и контролируемого строгими правилами. Ни тот, ни другой не был, конечно, комиссаром полиции. Но, поскольку их было двое, их было трое, и этот третий оставался, я уверен, твердо убежден, что писатель, человек, который говорит и складно рассуждает, всегда способен изложить вспоминаемые им факты.
Рассказ? Нет, никаких рассказов, больше никогда.