— Не понимаю, чем вы озабочены, — сказала она. — Вы разве не почувствовали там, в процессии, какой прекрасной жизнью можно еще здесь жить? Пока мы шли по улицам, я скинула обувь, я отдалась толпе, она охватила меня, вела меня, меня направляла. Эти исходившие снизу крики пронизывали все мое тело, поднимались к самому рту. Я говорила, хотя у меня не было слов.
— Прекратите болтовню, — вскричал я. — Я должен побыть один.
Она отбыла на грузовом лифте, оставив меня валяться, вжавшись лицом в землю. “О город, — взмолился я, — коли вскорости не смогу я больше общаться с вами посредством своего языка, дозвольте все же до конца находить радость в тех вещах, которым отвечают слова, стоит им порвать друг с другом”. Радостные хлопки рук призвали меня наверх, где я нашел накрытый стол.
— Познакомьте нас, — потребовала старуха, указывая на забившуюся в угол девушку с толстой повязкой на шее.
— Я никого здесь не знаю, — ответил я, усаживаясь за стол, — не приставайте.
Все ели с большим аппетитом, но к концу трапезы случилось то, чего я боялся: девушка с рыданиями уткнулась в мои колени: “Умоляю, узнай меня”. Я вскочил, она поднесла руку к горлу, сдернула повязку. Ах! Что я увидел! “Не мир, а сплошная грязь, — подумал я, — обманывают даже сны”.
Я сбежал. Начинало смеркаться. Город заполнили дым и облака. От домов виднелись одни только двери, перечеркнутые гигантскими надписями. На уличной мостовой поблескивала холодная влага. Когда я спустился по лестнице к реке, на другом берегу появились огромные псы, какие-то свирепые овчарки, вокруг их голов кольцом щетинились шипы колючек. Я знал, что судебное ведомство разжигает их кровожадность, чтобы при случае пользоваться ими как орудием. Но к судебному ведомству принадлежал и я сам. В этом-то и был мой позор: я был судьей. Кто мог меня осудить? И вот, вместо того чтобы наполнить ночь своим лаем, собаки молча пропустили меня, будто никого и не видели. И только погодя, когда я уже отошел, они вновь завыли — воем дрожащим, придушенным, который в этот час звучал будто эхо слов и вот.
“Это, без сомнения, последнее слово”, - подумал я, вслушиваясь в их вой.
Но слов и вот хватило еще, чтобы в этом удаленном квартале кое-что выявилось, и, прежде чем добраться до павильона, я вошел в самый настоящий сад с деревьями, путаницей корней на поверхности почвы, с целыми зарослями ветвей и побегов. В павильоне этом заключены были самые маленькие детишки города, те, кто соглашался разговаривать лишь с криками и плачем. Едва я вошел, как на меня набросилась женщина весьма подозрительной наружности.
— Вы оскорбили моих сыновей. Что вы можете сказать в свою защиту?
Женщина эта была в самом центре, между двух половинок стола, которые, зажав ее, волей-неволей заставляли держаться на ногах.
— Где они? — спросил я, пытаясь ее вызволить.
— Не скандальте! И ни в коем случае не поднимайтесь наверх, сегодня праздничный день.
Наверху, в классе с распахнутыми настежь дверьми, дети шумно играли в мяч. Когда я вошел, наступила тишина. Каждый чинно занял свое место и, пока падала завеса, прикрывавшая статую учителя, головы их лицемерно подравнялись над партами в линейки. Я занял место за небольшим столом рядом с гипсовой статуей и дал знак, что занятия начинаются. Тут же мне задали традиционный для школ вопрос: “Вы кто, преподаватель или Господь Бог?” Я грустно поглядел на них; имелось множество способов ответить, но сначала нужно было их приструнить и призвать к дисциплине.
— Послушайте, — сказал я, — в этот исключительный час мы можем помочь друг другу. Я и сам — дитя в колыбели, и мне необходимо говорить с криком и слезами. Заключим мир.
Ко мне на переговоры выслали мальчугана постарше других. У него были рыжие волосы.
— Будьте благоразумны, — сказал я, протягивая ему руку. — Мы заинтересованы в том, чтобы вместе разобраться, на одном ли языке говорим. Но для этого нужно выучить алфавит.
Я написал на черной доске несколько фраз, например: Страх — вот ваш единственный учитель. Если вы считаете, что ничего больше не боитесь, читать бесполезно. Но спазм страха в горле научит вас говорить.