Быть может, я не отдавал себе постоянно в этом отчета, поскольку он безотказно со всей готовностью мне отвечал, но я должен был прикладывать к тому, чтобы к нему обратиться, чтобы его услышать — а также и поддержать направление на цель, которой я не видел, которую только предчувствовал, — больше сил, нежели имел: безмолвных сил, подразумевавших, что я уже по доброй воле забросил свои собственные, и тем не менее требовавших от меня — или это была ошибка, ловушка? — сведенного к самой легкой прозрачности утверждения моего между тем поддерживаемого присутствия. Я не боролся с противником, да это и не была борьба; я не защищался и ни на кого не нападал, никто не нападал на меня. Если он превратил мою жизнь в бесконечную муку и задачу, то, может статься, из-за бесконечного пособничества, каковое я, сам того не замечая, без конца в нем обретал. Мне только и оставалось намекнуть ему на тот предел, который я хотел перед собой поставить: не собиралась ли эта беседа в очередной раз прерваться на полуслове? не говорил ли я уже того, что в этот миг должен был заново ответить: “Я устал от вашего присутствия. — До такой степени? — спросил он. — Да, до такой, до такой степени, вы не ослышались”. Он переждал какое-то время. У меня было чувство, что он готовится сказать: “Что же я должен делать?”, и в ответ на него, на этот вопрос, я готов был возвратить: “А что вы можете сделать?” Но он странным образом забежал вперед: “Не до такой ли степени нам и следовало бы установить более реальную связь? Вы же чего-то в этом роде и желаете, ведь так?” Отрицать это я не мог, так оно и было, я этого желал; когда? только что; в настоящий момент я того, может быть, уже и не желал. Но мои колебания его не насторожили: “А установить тесную связь вы бы хотели, чтобы тем самым и развязаться?” Да, меня уже посещала эта мысль, от которой мне пришлось, однако, отступиться по причине ее формы: “Это не так уж ясно”, и он тут же подтвердил: “Это мало чему помогло бы, это нас попусту остановило бы. — Остановило? — Ну да, но впустую”. Я с этим почти согласился, может, слишком поспешно, ибо, словно чтобы поддержать во мне склонность к согласию, он сказал — и интимность, порывистость его слов граничила с безумием: “Вы властно меня к себе привлекли: разве вы со мной не разговариваете, меня не слушаете? Наша сфера — не одна ли она и та же? Чего вы хотите? Из этой сферы выйти?” Я только и мог ответить: “Когда вы так говорите, я чувствую себя более к вам близким. — Близким к вам, близким к тому, что вам близко, не ко мне. — Не к вам? Но вы же, — безнадежно сказал я, — только что заметили: я с вами говорю. — Говорите!” — вскричал он вдруг таким тоном, словно произошла немыслимая ошибка, тоном, который, как мне показалось, исходил совсем из других уст, о, из бесконечного прошлого. Я остался пригвожденным к месту.
Насколько я мог понять, я услышал — и, наверное, почти сразу же — отзвуки глухого шума, сильно хлопнула дверь. Ветер! Эта мысль увлекла меня из комнаты — движением, которое я осознал, лишь очутившись в каком-то более темном месте. Меня охватила безмерная потребность действовать. Настойчивость, возвращение ветра возымели надо мной очевидную власть. Потребность эта выражала пустую спешку того, что снаружи, отвечала на зов, потребность скитаться, которая искажала и спутывала пространство. Это был своего рода отдых: далеко отсюда, далеко отсюда и, однако, здесь. Точно так же я мог бы уверовать, что нахожусь в каком-то пустынном месте, — но имелась и некая разница, которую я стремился выявить; я не старался изо всех сил, я видел ее достаточно хорошо, чтобы подпасть под ее очарование: дело в том, что если я проходил здесь или там, если в настоящий момент бездумно выполнял свои обязанности — зажег электричество, закрыл дверь подвала, — эта возможность скитаться, эта работа означала, что где-то там, совсем в другом месте, я и в самом деле был “пригвожден к месту”. Когда же? Едва ли я мог об этом призадуматься в данный момент, я даже не испытывал затруднений — разве что легкую безличную стесненность, словно страх был для меня страхом, который я рисковал навязать кому-то другому. Да, я вспоминал его реплику, неистовство его отрицания, каковым он, по-видимому, попытался меня сокрушить, но я не мог его “воспринять превратно”, мог только признать его правоту, я, в ком только она еще и оставалась, да и что же на самом деле произошло? Конечно, все это вело свое начало издалека; конечно, когда это было сказано, сквозь слова на свет пробилось, искало выхода нечто совершенно иное, нечто более древнее, ужасающе древнее, что, быть может, имело место даже во все времена, и во все же времена я был пригвожден к месту. Это, как мне казалось, объясняло, почему я мог теперь расхаживать по этой комнате взад-вперед, поступая так, как обычно и поступают, — я открыл стенной шкаф, наскоро перекусил, потом, с этим покончив, задернул шторы на просторных окнах. Во всяком случае, у меня было такое ощущение, что я не так уж обманываюсь во всех этих жестах, в том, кто их совершал, а теперь поднимался по лестнице и, как я себе представляю, собирался лечь спать. Видеть, как он исчезает, не представлялось, собственно говоря, странным, поскольку был это я сам. Но, не могу скрывать, имелось тем не менее в этом исчезновении и не знаю уж что тревожное, с чем я не мог совладать: он казался столь безличным, он, похоже, с такой непреклонностью забыл оставленное позади себя, запретив себе знать, что, коли он заходит теперь в эту комнату, ту, которая выходит на лестничную площадку, чтобы, как все, там заснуть, то происходит это в действительности потому, что где-то в другом месте он был пригвожден к месту.